Изменить стиль страницы

После этой встречи с зазнобой своей бывшей всю посевную на женщин не смотрел и даже Ию вспоминать не хотелось. Посевная закончилась в районе, времени свободного побольше стало, черемуха зацвела, вечера теплые, безветренные установились, вновь Ия по ночам сниться стала, шептать настойчиво: «Приезжай же…» Тут наконец дошли руки фотографию Ии отпечатать; помните, на съезде животноводов успел один кадр с нее щелкнуть. Выхватил из ванночки с проявителем Иин отпечаток, глянул в мокрые от раствора и словно бы заплаканные глаза девушки, и… пошел к редактору. Так, мол, и так, говорю, Лев Юльевич, посевная закончена, за всю страду весеннюю ни одного выходного дня не имел, прошу отгул на пару дней. Если отгулы нельзя, в счет отпуска дайте с завтрашнего дня по семейным обстоятельствам. «Ладно, — редактор говорит, — поработал ты вроде неплохо, гуляй два дня». Про семейные обстоятельства и расспрашивать не стал.

Желание встретиться с Ией было так сильно, что порешил я поначалу ехать в Поддубье немедля. Затем вспомнил, что автобус в те края идет только утром (семьдесят километров), да еще пешком придется километров пятнадцать — двадцать отмахать. Конечно же, отправляться лучше с утра.

Как дождался утра, как доехал до конечной автобусной стоянки и шагал потом несколько часов по заболоченной колее-дороге, рассказывать не стану. Скажу только, что день тот выдался солнечный, жаркий, от омшарных испарений и запаха багульника у меня разболелась голова. Оттого, может быть, и чувствовал себя при подходе к Ииной деревне не слишком уверенно, совсем не так, как накануне вечером. Шагаю, в руках у меня портфель, а в нем коробка конфет и бутылка сухого вина, и еще фотоаппарат. В конце концов, если Ия встретит меня не так, как рисовалось в моем воображении (почти полгода прошло с нашей встречи, многое могло измениться), фотоаппарат поможет мне из неловкого положения выйти. Лицо я на любой ферме района официальное, со своим рабочим инструментом прибываю, так что пускай доярка Павлова слишком о себе не воображает…

Болото наконец кончилось, и дорога запетляла по сухим песчаным косам, поросшим мелким сосняком и кустами можжевельника. Здесь гулял ветерок, идти стало легче, и я повеселел. В этих местах мне довелось быть только однажды, но смутно припоминал, что справа от дороги должно быть озеро и скотный двор, а деревня на противоположном берегу озера, на горке.

Вскоре среди мелколесья засеребрилось озерцо, и я увидел старый скотный двор, крытый соломой. Что-то насторожило меня в этой скособочившейся развалюхе и, только подойдя ближе, понял: скотный двор брошен. Двери двора были сорваны и валялись поодаль, вокруг царило безлюдное запустение, хотя коровьи следы в жирной торфяной грязи казались совсем свежими. Оглядевшись, я заметил возле озера дымок. Полагая, что костер жгут деревенские мальчишки-рыбаки, я решил разузнать у них окрестные новости, прежде чем входить в деревню. Не успел я сделать и нескольких шагов, как вдруг увидел человека в черной кепке, который, пригибаясь, бежал от меня по кустам, держа в руках молочный бидон. Недоумевая, я двинулся к деревне.

Не знаю, почему деревушка Поддубьем названа, вокруг и намека на дубы нет, но выглядит она в солнечный майский день привлекательно. Десятка полтора домишек, не ахти каких красавцев, но в яркой молодой зелени и белых черемуховых кипунах, разбросаны по склону холма. Едва я ступил на деревенскую улицу, как возле крайней избы приметил черную кепку, за мной наблюдали. Поравнявшись с избой, я увидел владельца черной кепки, который как ни в чем не бывало сидел на крыльце, словно и не выглядывал минуту назад из-за кустов сирени. Это был щуплый, невысокого роста мужичок со спекшимся лицом — морщинистым и загоревшим до черноты. Запрокинув голову, мужичок смотрел на меня из-под черного козырька прицельно, слегка настороженно, но с явным настроем на разговор. Я поздоровался, мужичок живо откликнулся:

— Здоров! Заходь! Седай!

Я охотно принял приглашение и присел рядом с мужичком с надеждой, что сейчас все деревенские новости и местная обстановка станут мне ясны. Но не тут-то было. Мужичок односложно «дакал», «акал» и вообще придуривался, явно намереваясь больше услышать, чем рассказать. Я решил пожертвовать бутылкой марочного. Мужичок разговорился:

— А я думал, ты из милиции. Смотрю, идет: большой, в белой рубахе, с портфелем. Все, думаю, Марфа — соседка заложила меня милиции (я самогонку за скотным двором варил). Грозится милицией — спасу нет от нее. Ну, я бидон в руки и по-пластунски от тебя подхватился…

Через несколько минут я уже знал, что зовут его Никифором, но все в деревне кличут Цыганом; он «испокон веков местный», детей нет, жена второй месяц лежит в больнице в Ленинграде («а хрен ее знает, чейт там у нее по женской части»), ему под шестьдесят. До недавнего времени Цыган (буду и я его так называть, коль все называют) работал скотником на Заозерской ферме, а по весне ферму как бесперспективную (непростое это слово Цыган произнес неожиданно легко) ликвидировали, коров перевели на центральную усадьбу совхоза, и он оказался не у дел. Теперь до самой пенсии думает «ударять по полеводству».

— А как же доярки, — поинтересовался я, — они что, тоже на центральную усадьбу перебрались?

— Какие у нас доярки, — Цыган сплюнул, — Ленка, Ийка (при этом имени сердце мое замерло) да Марфа-змея. И еще две сестры не из нашей деревни, аж из Гориц. Ну и баба моя иные разы на подмене.

— А сейчас где эти… Ленка и Ийка? — Я осторожно подводил собеседника к главному вопросу.

Цыган вновь насторожился, повертел в руках опорожненную бутылку с иностранной наклейкой, испытующе стрельнул бесцветными глазками из-под козырька на мой портфель и вдруг обрадованно хлопнул ладошками по острым коленкам.

— Погодь, погодь… Ну как же! То-то, я смотрю, обличье твое мне знакомо. Фотограф ты из газеты! Ну как же, знаю. Помнишь, про меня у вас писали? Все Марфы-змеи забота…

Цыган принялся ругать Марфу-змею, я же прикидывал: как, не привлекая внимания собеседника к интересующему меня вопросу, разузнать про девушку.

— Значит, к Ийке нашей приехал… — проговорил вдруг Цыган и беззубо ощерился, заулыбался.

От неожиданности я поперхнулся, пробормотал растерянно:

— С чего вы взяли?

— Более тебе не к кому. Фермы у нас теперича нет, фотографировать у нас некого. Доярками интересуешься, а Ийка первая на деревне баба. Вино-кислятину опять же в портфеле несешь, конфетки…

«Вот черт, и конфеты успел заметить», — удивился я про себя.

— А как же! — словно читая мои мысли, продолжал Цыган. — Я в партизанах первым разведчиком был. Сам Константин Дионисович Карицкий про меня в газете писал. А Ийки нет. Уехала.

— Как… Куда уехала? Когда?

— Мужик ее из тюрьмы вернулся.

— Мужик?

— Ага. Сенька Грач. Как раз на Женский день заявился, он на год посаженный был. Выпили мы с ним, Сенька спрашивает: «Гуляла Ийка без меня?» Не замечал, отвечаю. Да и с кем гулять? Я свое отгулял уже, а больше у нас в деревне и мужиков стоящих нет. Одно слово: бесперспективная деревня.

— Что же дальше? — поторопил я Цыгана со сжавшимся сердцем.

— А дальше Сенька говорит: «Врешь, поди, Цыган. Пойду сам у Ийки разузнаю». — «А чего тебе разузнавать, — говорю Сеньке, — Ийка с тобой развелась, теперича она тебе никто». А Сенька хвать мои вожжи и орет: «Сейчас поглядишь, „кто“ она мне или „никто“». Босиком по снегу гонял бабу, дурак.

— Потом что? — перебил я Цыгана.

— Потом Ийка у Марфы в доме заперлась, а наутро из деревни ушла. Марфа говорит: навсегда уехала. Вон она, Марфа-змея, ползет, у ней спроси.

Марфа Анисимовна (отчество ее узнал позднее) — пожилая грузная женщина с одышкой — на мое приветствие ответила сдержанно. Глаза у женщины были внимательные, умные, и я, не мудрствуя лукаво, представился ей и объяснил, что пришел в деревню по приглашению Ии.

— Опоздал, милок, опоздал, — мелко и часто дыша, отозвалась женщина. — Уехала Ия из деревни, в Мурманск на рыбу завербовалась. Вон его, паразита, — Марфа Анисимовна кивнула головой в сторону Цыгана, сидящего на крыльце, — за все благодарить надо. Нет на него управы ни людской, ни божьей…