Прицеливаюсь я объективом в Иванову, а у самого глаз разгорается на соседку ее, пожилую горбатенькую швею. Работает горбатенькая не так шустро, как Иванова, однако, по всему видно, ветеран труда. Лет тридцать, наверное, за машинкой сидит, вот и сгорбилась. Седые короткие волосы ее на затылке гребешком схвачены, лицо морщинистое, а глаза большие и молодые совсем, как у девушки. Чистые какие-то глаза, неторопливые, домашние. На Валентинины глаза похожи, подруги моей предармейской, которая меня из армии не дождалась, замуж вышла. Полтора года письмами ко мне заходилась, а потом парень подвернулся подходящий, ну и бог с ней! Я, может быть, на ней и впрямь не женился бы. Глаза хорошие еще не главное достоинство в невесте, тем более в жене.
Работаю я с Ивановой, вдруг откуда-то из дальнего угла вопрос раздается, к начальнице обращенный:
— Варвара Андреевна, почему тетю Клаву для газеты не фотографируете?
— Не суйтесь не в свое дело, — начальница отвечает, — работайте!
— Это и наше дело, — голос возражает, — у тети Клавы половина цеха учениками были. Она последняя, кто в старом цеху работал.
— И троих детей одна без мужика воспитала, — подсказал другой голос.
Мне, конечно, нетрудно догадаться, что тетя Клава, о которой спор разгорается, — горбатенькая. Только имя свое услышала, распласталась грудью на столе, прильнула лицом к самой игле и головы от нее не поднимает. А когда о детях упомянули, заморгала, захлопала набрякшими сразу веками и вовсе не видна стала из-за машинки. Дело нехитрое — понять сейчас швею тетю Клаву. Да не нужна ей эта фотография в газете. Прожила, слава богу, и без нее жизнь, детей троих — вон люди говорят — вырастила. По голосам женским и гулу недовольному чувствуется, что уважают ее швейники, а вот Варваре Андреевне, видать, чем-то не угодила.
Прислушиваюсь я к разговорам, тружусь над Ивановой, однако в кадр и горбатенькую пытаюсь заловить. Я, бывает, в работе своей и своевольничаю иногда. Фотографирую не только тех, кого рекомендуют, но и тех, кто лично мне приглянулся. У нас порой как еще: на одного человека все валят, от благодарностей, премий, статей в газетах до Героя Труда. Других же словно и нет рядом, словно один этот Герой дело делает. Правда, редактор подобной самодеятельности моей не одобряет, потому как промашки в ней случаются. За одну такую самодеятельность-промашку я даже выговор получил. Дал в газету фотографию пожилого электрика с химзавода, понравился он мне своими рацпредложениями по усовершенствованию фасовочного аппарата. А на следующий день народ в редакцию пошел, письма возмущенные посыпались. Электрик этот, оказывается, во времена оккупации в полиции у немцев служил. После войны наказание отбыл и вновь все гражданские права от государства получил. Простило его государство, а вот люди предательства не прощают. В этом я тогда здорово убедился. Редактор всех разгневанных посетителей ко мне препровождал, чтобы я перед ними лично ответ держал. Наслушался я всякого вдоволь. Один старик из дальней деревни специально в город приехал, чтобы лично «редакцию насчет Генки-полицая упредить». Электрик злополучный, оказывается, родом из деревни старика был, а у старика в войну четыре сына полегли, одни дочки остались. Пришел старик в редакцию с внуком-здоровяком, как я позже узнал, трактористом. И часа полтора рассказывал мне про своих погибших сыновей, про Генку-полицая и его родственников, а внук старика, тракторист, дремал в это время на редакционном диване да изредка, вскидывая голову и приоткрывая глаза, произносил угрожающе одну-единственную фразу: «За такое дело морду бить надо». Я так и не понял тогда, кому бить — мне или Генке-полицаю? Старик и внук в целом мне понравились; осенью, проезжая их деревню, я навестил старика и сфотографировал его внука Федора на картофелеуборочном комбайне. Снимок получился удачным, и широко улыбающийся губастый Федор появился в газете на первой полосе крупным планом. В тот же день управляющий отделением, где работал Федор, заявил мне по телефону решительный протест, — Федор в рабочее время часто «злоупотреблял», хотя работником был хорошим. На празднике урожая тот же управляющий с удивлением поведал: после снимка в газете тракториста Федора стало не узнать — за всю уборочную он не совершил ни одного прогула, а «злоупотреблял» значительно меньше. Вот вам, так сказать, положительный пример моей самодеятельности. И таких примеров намного больше, чем с Генкой-полицаем. Не помню случая, чтобы человек, чья фотография появилась в газете, стал работать или вести себя в обществе хуже. Однако вернемся в швейный цех.
Закончил я швею Иванову фотографировать, и тетю Клаву контрабандой в кадр поймал, жду, когда начальница цеха очередной «объект» мне представит. В цехе гул голосов недовольных не умолкает, а все явственнее становится. Смотрю, глаза у Варвары Андреевны заметались, заискрились, как бенгальские огни. Взъерошилась она как-то вся, подобралась, зловеще-спокойным голосом проговорила:
— Помолчать бы вам, некоторым, надо. Вот тебе, например, Кислякова!
— Почему я молчать должна, Варвара Андреевна, — неуверенно возразил девичий голосок, — я у тети Клавы училась, она моя наставница.
— Значит, плохо наставляли тебя, если воровать умеешь! Вот и прострочи свой роток ворованными нитками. Помолчи, не суй нос не в свое дело.
После этих слов Варвары Андреевны смолкли голоса в цехе и даже стрекот машинок швейных как бы беззвучным стал, тишина повисла. И в тишине вдруг всхлипнул кто-то негромко, заплакал. Наверное, Кислякова.
Вижу, из-за машинки седая голова горбатенькой показалась, тети Клавы. Глаза ее большие строгими сделались, брови бесцветные нахмурились, произносит она укоризненно:
— Как вам, Варвара Андреевна, не стыдно такое говорить про Надежду при посторонних людях. Ведь по молодости это у нее было, по глупости. Обговорено все давно, зачем же старое ворошить? Надежду давно уже никто ни в чем упрекнуть не может, замуж девчонка вышла, только-только наладилось у нее…
— Это мое дело, вспоминать или не вспоминать! — отрезала Варвара Андреевна, багровея. — Пушок с рыльца еще не опал, а уже высовывается! Мы все знаем и все помним!
Вот ударила начальница цеха, так ударила. При «редакции» стеганула девчонку по самому больному месту наотмашь, как нагайкой. Эх, Кислякова, Кислякова! Теперь реви не реви, а такие, как Варвара Андреевна, нитками этими рот тебе долго затыкать будут. Люди добрые, вроде наставницы твоей тети Клавы, если нет за тобой новых грехов, по пословице живут: «Кто старое помянет, тому глаз вон», а такие, как Варвара Андреевна, ничего не забывают. Потому что невыгодно им забыть это, не резон. Знаю я нескольких человек, с Варварой Андреевной схожих. Чуть заденет кто самолюбие их, сомнение в деловых или моральных их качествах выскажет, сразу огрызаются, как раненые хищники. В самое больное, незащищенное место бьют. Ребенком попрекнут, матерью, тюрьмой, а чаще всего, вот как сейчас Варвара Андреевна, нечестностью. И не важно совсем для них, что в проступке своем человек раскаялся давно, вновь трудом добросовестным доверие товарищей приобрел. Знают хорошо: тем больнее для человека удар-попрек их.
Плачь, Кислякова Надежда, реви, поделом тебе! И за себя теперь не можешь постоять, и за наставницу свою тетю Клаву. Варвара Андреевна не только на твой роток платок накинула, но и детям твоим спуску не даст, попрекнет при случае матерью-воровкой. Ну что ты, дуреха, на нитках тех разбогатеть хотела? Из поколения в поколение людей русских мудрость народная передается: «Береги честь смолоду». Для себя береги, для детей своих, чтобы Варвара Андреевна и подобные ей не могли согнуть тебя, скрутить, подмять под себя. Чтобы могла ты всегда высоко держать голову и ни перед кем не опускать глаз.
Размышляю я про себя таким несколько возвышенным слогом, работаю, а диалог тети Клавы горбатенькой с начальницей цеха, между тем, обострился.
— Вы, тетя Клава, много на себя берете, — произносит Варвара Андреевна и прямо-таки подрагивает от внутреннего давления.