Изменить стиль страницы
Голубые луга nonjpegpng__5.png

Занимая треть избы-колодца — колодца не вглубь, а ввысь — в несколько ярусов, до самого верха, замерли перед ним, мальчиком Федей, деревянные звери с прекрасными лицами людей. Внизу — слон. Вернее, слоно-человек. У него было доброе, заспанное лицо. Лобастая лысая голова с огромными висящими ушами. Вместо бивней — торчащие усы, вместо хобота — рука. Сначала могучая, с мускулами, а потом, к запястью, — нежная, женская, с ладошкой двухлетнего ребенка. Рука тянулась к столу. Федя сразу понял — все эти фигуры, поставленные одна на другую, смотрят на стол и тянутся к нему.

Стол был низенький, гладкий, без скатерти. На столе — деревянная чашка. Вокруг чашки, солнышком, — деревянные ложки. А стол — это и есть солнце. Только он и сиял здесь. И все, что здесь было, получало свет с этого стола.

Но откуда он, золотой свет? От золотых бревен? Изба сложена, как складывают срубы колодцев. Чем выше, тем золотое сияние гуще, золото темней, а потом — лишь мерцание. И, наконец, совершенно черная, как провал в бездну, — крыша. Окон не видно, а ведь они есть, Федя их видел, когда подходил к избе.

Ба! По углам избы сползают вниз змеи, и у каждой змеи — прекрасное женское лицо с пронзительными, полуприкрытыми и оттого загадочными глазами.

А на слоне — орел! Настоящий орел, с лицом горца. А рядом ягненок — мордочка маленькая, смешная. А на орле — обезьянка. Сидит на хвосте и тянется и тянется к столу всеми четырьмя руками. Лицо у нее, как у блаженного дурачка.

— Смотри! — раздался голос Кука.

Он потянул за какую-то веревку. Раздался шелест. Яркий свет померк. Теперь он трепетал, как трепещет невидимыми крыльями пойманная муха в черной, расписанной золотыми цветами чашке. На ложках вокруг нее шевелились золотые и зеленые травинки.

Федя сделал шаг назад, в сенцы, и кубарем покатился на улицу.

Изба не исчезла.

Вот и Кук на крыльце.

— Ты чего?

— А где твой Иннокентий?

— Ушел куда-то.

— Кук, я завтра к тебе приду. А теперь меня отец ждет.

Федя бросился бежать по лугу, в сторону кустов, за которыми, заслоняя горизонт и село, стояли огромные липы.

Остановился только в сенцах своего дома. Закрыл дверь на щеколду.

Била дрожь.

В сенцы из комнаты вышла мама.

— Ты что стоишь здесь, Федя?

— Я?.. Так…

— Иди поешь. Все уже заканчивают. Тебя не дозвались.

— Я у Кука был.

— У кого?

— У Кука. Он возле пруда живет.

— Возле пруда? Но это же дом…

Мама не договорила.

— У него книг много, — сказал Федя.

— Книги и у Мартыновых есть.

— Но у Кука сказки, детские и взрослые.

— Иди поешь.

Федя вошел в комнату. Милка злорадно закричала ему:

— Кто последний вылезает, тот посуду убирает!

И выскочила из-за стола. Братишка Феликс бросил ложку, развернулся и стал проворно сползать с лавки.

— Я уберу, — сказал Федя.

И Милка обиделась на него: надо же, не разозлился.

А Феликс постоял, подумал и обратно полез на лавку.

— Я тебе на подмогу, — сказал он и взялся за ложку.

«Неужели обошлось?» — думал Федя, но сердце стучало быстро. Когда все спокойно, сердце бьется не так, и не знаешь даже, как оно бьется, не чуешь и не помнишь.

Почему тихо в доме? Слышно, как Феликс жует.

— А ты чего не ешь? — спросил маленький братишка. — Вкусно!

Старшие все во дворе, и Милка с ними.

Нахлынула на Федю нежность. Федя любит этого задиру, своего брата, которому досталось такое прекрасное революционное имя.

— Ты ешь, не смотри на меня, — сказал Федя точно так, как говорит им мама, — тебе расти нужно. Я-то уж вон какой!

— Я — ем! — Феликс еще старательнее заработал ложкой, ему очень хочется вырасти побольше.

Федя знает, взрослые стоят во дворе неспроста: разговор идет о нем, о Феде. Там, во дворе, сейчас решают: быть Феде в дружбе с Куком или не быть. Решают за него, будто он не человек, а вещь, будто это их излупцуют мальчишки.

Федя не в силах уже слушать, как Феликс царапает ложкой о дно миски. Тишина дома — злая. Федя вылезает из-за стола, подходит к окну, смотрит на улицу. Ну, что же они так долго?

Или — или?

Или — он всех будет любить. Или — всех ненавидеть. Тайно, но на всю остальную жизнь.

Не идут.

И Федя идет к ним сам. Распахивает нарочито громко дверь. Через сенцы идет, шаркая ногами.

Свет. Солнце.

Взрослые стоят кружком. Милка в дальнем углу двора, на песочке.

Все смотрят на него. Тетя Люся с ненавистью, бабка Вера с испугом.

— Поел? — спрашивает отец.

Федя кивает головой.

— Тогда порядок. Пошли-ка, брат, я научу тебя колоть дрова.

— Коля! — в голосе мамы тревога. — Не рано ли?

— Не рано. Я в его поры работал на железной дороге. Топор — вещь серьезная. С топором — не побалуешь.

«И все? — Федя ждет, но это — все. — Как же так? Значит, они решали не про…, а про…?»

— Бить надо точно в сердцевину дерева. Понял? — говорит отец. — Смотри.

— А-а-а-х!

Березовое полено — надвое.

— Ну, теперь — ты. Сначала попробуй эти половинки расколоть.

Федя ставит полено, берет топор.

Какой тяжелый! За голову его не закинешь.

Тюк!

И половина — еще на две половинки так и разлетелась.

— Молодец! Вот что значит — попасть точно. Глаз у тебя хороший. Ну, работай. И не торопись. Помни, топор — острый.

4

Сын стоял на бревне и отчаянно, из последних сил отбивал удары бесчисленных врагов. Вот он уже на одной ноге, видимо, ранили, вот падает щит, опускается левая рука. Зашатался боец, повалился. Сражается лежа.

Страшнов смотрит на Федю через маленькое зарешеченное окошко в сенцах.

— До последнего, сынок, надо! До последнего, — одобряет Николай Акиндинович.

Вдруг у крыльца конторы заиграла гармошка. Кто-то попытался взрыднуть:

Последний нынешний денечек…

— А ну, сверни меха! — сказали гармонисту.

Скрипнула дверь, прошли двое. Постучали.

— Войдите, — сказал Николай Акиндинович, поднимаясь из-за стола. — А, это ты, Коля Смирнов.

Коля Смирнов был самым молодым лесником у Страшнова. Лесник зашел один, но дверь за собой не затворил, манил кого-то несмелого из сеней.

— Настя, ну, нельзя же так! — сказал Коля, неловко улыбаясь Страшнову. — Беременная. На последнем месяце. А все чего-то стесняется…

Настя, держа руки перед большим, утиным животом, с красными, наплаканными глазами, через силу улыбаясь, вошла и стала у косяка двери.

— Проходите! Садитесь! — Страшнов поставил на середину комнаты стул.

Настя села, опустила голову.

— Вот, — показал на нее Коля Смирнов. — Последние денечки донашивает.

Он полез в карман, достал бумажку.

— Повестка? — спросил Страшнов.

Настя вскинула испуганные, молящие глаза.

— Николай Акиндиныч, сходи к военкому. Я слышал, он тебе друг, — сказал Коля Смирнов, багровея. — Я-то что, ей бы не повредило. Родит, покажет мальчишку, в тот же день со спокойной душой на фронт уйду.

Страшнов машинально взял у лесника повестку, развернул и, не читая, стукнул в перегородку.

— Евгения! — быстро вошла Евгения Анатольевна. — Напои чаем гостей.

— Да нет! — замахала руками, вскакивая со стула, Настя. — Мы в чайную пойдем.

— Николай Акиндинович, у нас и покрепче что есть, да и дядька мой с нами.

— Мы с тобой к военкому сходим, а дядька с Настей пусть чайку с дороги попьют. Не повредит.

Вернулся от военкома Николай Акиндинович счастливей самого Коли Смирнова. На целый месяц отсрочку дали.

— Мне на фронт, Николай Акиндинович, во как надо! — Колька Смирнов чиркнул себя ладонью по горлу. — Счеты имею. За отца. Да и перед мальчишкой стыдно будет. У всех отцы воевали, у всех ордена, а его папаня в тылу отсиделся. На груди пустыня.