Высокая лампа под широким цветным абажуром освещала их лица. Несколько чахлых зелёненьких существ кружились у лампочки, сидели на свежепроглаженной скатерти, топорща усики, глядя точечками глаз и, должно быть, не понимая, что имеют честь присутствовать при том, как два бога тешатся игрою небожителей. В комнате часы пробили десять.
Фрау Рейхер, мать профессора, чистенькая старушка, сидела неподвижно. Читать и вязать она уже не могла при искусственном свете. Вдали, где в чёрной ночи горели окна высокого дома, угадывались огромные пространства каменного Берлина. Если бы не сын за шахматной доской, не тихий свет абажура, не зелёненькие существа на скатерти, ужас, давно прилёгший в душе, поднялся бы опять, как много раз в эти годы, и высушил бескровное личико фрау Рейхер. Это был ужас перед надвигающимися на город, на этот балкон миллионами.
Их звали не Фрицы, Иоганны, Генрихи, Отто, а масса. Один, как один, — плохо выбритые, в бумажных манишках, покрытые железной, свинцовой пылью, — они по временам заполняли улицы. Они многого хотели, выпячивая тяжёлые челюсти.
Фрау Рейхер вспомнила блаженное время, когда её жених, Отто Рейхер, вернулся из-под Седана победителем французского императора. Он весь пропах солдатской кожей, был бородат и громогласен. Она встретила его за городом. На ней было голубое платьице, и ленты, и цветы. Германия летела к победам, к счастью вместе с весёлой бородой Отто, вместе с гордостью и надеждами. Скоро весь мир будет завоёван…
Прошла жизнь фрау Рейхер. И настала и прошла вторая война. Кое-как вытащили ноги из болота, где гнили миллионы человеческих трупов. И вот — появились массы. Взгляни любому под каскетку в глаза. Это не немецкие глаза. Их выражение упрямо, невесело, непостижимо. К их глазам нет доступа. Фрау Рейхер охватывал ужас.
На веранде появился Алексей Семёнович Хлынов. Он был по-воскресному одет в чистенький серый костюм.
Хлынов поклонился фрау Рейхер, пожелал ей доброго вечера и сел рядом с профессором, который добродушно сморщился и с юмором подмигнул шахматной доске. На столе лежали журналы и иностранные газеты. Профессор, как и всякий интеллигентный человек в Германии, был беден. Его гостеприимство ограничивалось мягким светом лампы на свежевыглаженной скатерти, предложенной сигарой в двадцать пфеннигов и беседой, стоившей, пожалуй, дороже ужина с шампанским и прочими излишествами.
В будни от семи утра до семи вечера профессор бывал молчалив, деловит и суров. По воскресеньям он «охотно отправлялся с друзьями на прогулку в страну фантазии». Он любил поговорить «от одного до другого конца сигары».
— Да, надо подумать, — опять сказал профессор, закутываясь дымом.
— Пожалуйста, — холодно-вежливо ответил Вольф. Хлынов развернул парижскую «Л'Энтрансижан» и на первой странице под заголовком «Таинственное преступление в Вилль Давре» увидел снимок, изображающий семерых людей, разрезанных на куски. «На куски, так на куски», — подумал Хлынов. Но то, что он прочёл, заставило его задуматься:
«…Нужно предполагать, что преступление совершено каким-то неизвестным до сих пор орудием, либо раскалённой проволокой, либо тепловым лучом огромного напряжения. Нам удалось установить национальность и внешний вид преступника: это, как и надо было ожидать, — русский (следовало описание наружности, данное хозяйкой гостиницы). В ночь преступления с ним была женщина. Но дальше всё загадочно. Быть может, несколько приподнимет завесу кровавая находка в лесу Фонтенебло. Там, в тридцати метрах от дороги, найден в бесчувственном состоянии неизвестный. На теле его оказались четыре огнестрельных раны. Документы и всё, устанавливающее его личность, похищено. По-видимому, жертва была сброшена с автомобиля. Привести в сознание его до сих пор ещё не удалось…»
46
— Шах! — воскликнул профессор, взмахивая взятым конём. — Шах и мат! Вольф, вы разбиты, вы оккупированы, вы на коленях, шестьдесят шесть лет вы платите репарации. Таков закон высокой империалистической политики.
— Реванш? — спросил Вольф.
— О, нет, мы будем наслаждаться всеми преимуществами победителя.
Профессор потрепал Хлынова по колену:
— Что вы такое вычитали в газетке, мой юный и непримиримый большевик? Семь разрезанных французов? Что поделаешь, — победители всегда склонны к излишествам. История стремится к равновесию. Пессимизм — вот что притаскивают победители к себе в дом вместе с награбленным. Они начинают слишком жирно есть. Желудок их не справляется с жирами и отравляет кровь отвратительными ядами. Они режут людей на куски, вешаются на подтяжках, кидаются с мостов. У них пропадает любовь к жизни. Оптимизм — вот что остаётся у побеждённых взамен награбленного. Великолепное свойство человеческой воли — верить, что всё к лучшему в этом лучшем из миров. Пессимизм должен быть выдернут с корешками. Угрюмая и кровавая мистика Востока, безнадёжная печаль эллинской цивилизации, разнузданные страсти Рима среди дымящихся развалин городов, изуверство средних веков, каждый год ожидающих конца мира и страшного суда, и наш век, строящий картонные домики благополучия и глотающий нестерпимую чушь кинематографа, — на каком основании, я спрашиваю, построена эта чахлая психика царя природы? Основание — пессимизм… Проклятый пессимизм… Я читал вашего Ленина, мой дорогой… Это великий оптимист. Я его уважаю…
— Вы сегодня в превосходном настроении, профессор, — мрачно сказал Вольф.
— Вы знаете почему? — профессор откинулся на плетёном кресле, подбородок его собрался морщинами, глаза весело, молодо посматривали из-под бровей. — Я сделал прелюбопытнейшее открытие… Я получил некоторые сводки, и сопоставил некоторые данные и неожиданно пришёл к удивительному заключению… Если бы германское правительство не было шайкой авантюристов, если бы я был уверен, что моё открытие не попадёт в руки жуликам и грабителям, — я бы, пожалуй, опубликовал его… Но нет, лучше молчать…
— С нами-то, надеюсь, вы можете поделиться, — сказал Вольф.
Профессор лукаво подмигнул ему:
— Что бы вы, например, сказали, мой друг, если бы я предложил честному германскому правительству… вы слышите, — я подчёркиваю: «честному», в это я вкладываю особенный смысл… — предложил бы любые запасы золота?
— Откуда? — спросил Вольф.
— Из земли, конечно…
— Где эта земля?
— Безразлично. Любая точка земного шара… Хотя бы в центре Берлина. Но я не предложу. Я не верю, чтобы золото обогатило вас, меня, всех Фрицев, Михелей… Пожалуй, мы станем ещё бедней… Один только человек, — он обернул к Хлынову седовласую львиную голову, — ваш соотечественник, предложил сделать настоящее употребление из золота… Вы понимаете?
Хлынов усмехнулся, кивнул.
— Профессор, я привык слушать вас серьёзно, — сказал Вольф.
— Я постараюсь быть серьёзным. Вот у них в Москве зимние морозы доходят до тридцати градусов ниже нуля, вода, выплеснутая с третьего этажа, падает на тротуар шариками льда. Земля носится в межпланетном пространстве десять — пятнадцать миллиардов лет. Должна была она остыть за этот срок, чёрт возьми? Я утверждаю — земля давным-давно остыла, отдала лучеиспусканием всё своё тепло межпланетному пространству. Вы спросите: а вулканы, расплавленная лава, горячие гейзеры? Между твёрдой, слабо нагреваемой солнцем земной корой и всей массой земли находится пояс расплавленных металлов, так называемый Оливиновый пояс. Он происходит от непрерывного атомного распада основной массы земли. Эта основная масса представляет шар температуры межпланетного пространства, то есть в нём двести семьдесят три градуса ниже нуля. Продукты распада — Оливиновый пояс — не что иное, как находящиеся в жидком состоянии металлы: оливин, ртуть и золото. И нахождение их, по многим данным, не так глубоко: от пятнадцати до трёх тысяч метров глубины. Можно в центре Берлина пробить шахту, и расплавленное золото само хлынет, как нефть, из глубины Оливинового пояса…
— Логично, заманчиво, но невероятно, — после молчания проговорил Вольф. — Пробить современными орудиями шахту такой глубины — невозможно…