Эмэ недвижно сидела на краю постели, полуодетая. Болтовня Луизы прерывалась все чаще и чаще. Скоро она уснула.

Однако чуть погодя она вдруг проснулась и приподнялась на кровати. Эмэ, как и прежде, недвижно сидела в той же позе.

— Ты что, не собираешься спать? — спросила Луиза.

Эмэ поспешно загасила свет.

— Да, сейчас,— сказала она, вставая.

Все же она никак не могла уснуть. Она лежала и думала об одном: о том, что Фриц теперь всегда отводит глаза, когда пудрит ей руки...

...Наверху Фриц с Адольфом уже легли. Но Фриц метался в кровати, словно под пыткой.

Неужто это правда? И чего она хочет от него, та женщина в ложе?. Да и хочет ли она? А если нет — зачем она все время глядит на него? Зачем, проходя мимо, задевает его краем одежды, чуть ли не касаясь его? Чего она от него хочет?

Да и хочет ли она?

Он не мог думать ни о чем другом — только об этой женщине.

Только о ней — от зари до заката. О ней одной. Он бился с этой загадкой, бился, как зверь, запертый в клетку: вправду ли он нужен ей, той женщине в ложе?

И всегда, везде, неотступно его преследовал аромат ее платья, который он ощущал, когда, спускаясь вниз, она проходила мимо. Она всегда так близко проходила мимо, когда он стоял в униформе.

Но точно ли он нужен ей? И что ей от него нужно?

И снова он в муке метался по постели и неустанно твердил, словно само это слово завораживало его:

— Femme du monde...[Светская дама (франц.)]

И опять и опять, совсем тихо, будто в чаду:

— Femme du monde.

А потом начиналось все сызнова, тот же коловорот вопросов: он ли ей нужен, неужели он?

Эмэ опять поднялась с постели. Неслышно прокралась по комнате. В потемках она попыталась нащупать лежавшие в ящике четки и нашла...

В доме воцарилась полная тишина.

II

«Черти» только что закончили номер. В гардеробной Адольф напустился на Фрица, говоря, что он-де подрывает их контракт, раз за разом соглашаясь стоять в униформе, хотя труппа от этого: освобождена.

Но Фриц даже не стал отвечать. Каждый вечер, облачившись в яркий мундир, он становился у лестницы, ведущей к ложам, и ждал, когда «дама», опираясь на руку мужа, спустится вниз по ступенькам и пройдет мимо. Теперь, во время второго отделения, она часто наведывалась в конюшню. Фриц следовал за ней.

Она разговаривала с конюхами. Фриц следовал за ней. Она поглаживала лошадей, вслух читала их клички, вывешенные над стойлами. Фриц следовал за ней.

С ним она не заговаривала. Но все, что она делала, она делала для него — это он знал, и сотнями мелких уловок: игрою ли тела, движением ли руки, искрой ли взгляда — каждый из них будто тайно выставлял себя перед другим напоказ. И она и он. Казалось, они испытывали друг друга, хотя по-прежнему держались особняком, неизменно сохраняя между собой расстояние, всегда одно и то же, которое не решались преступить, но у которого вместе с тем были в плену, словно взаимное влечение связало их нерасторжимым двойным узлом. Она переходила от стойла к стойлу, читая над каждым имя новой лошади.

Фриц следовал за ней.

Она смеялась, прогуливаясь взад-вперед. Ласкала собачек.

Фриц следовал за ней.

Она вела его, он следовал за ней.

Казалось, он даже не глядит на нее. Но он присасывался глазами к подолу ее платья, к вытянутой руке — глазами сильного, почти укрощенного зверя, настороженного, ненавидящего, но в то же время сознающего свое бессилие.

Однажды вечером она подошла к нему. Ее муж стоял чуть поодаль. Он поднял глаза, и она тихо спросила:

— Вы боитесь меня?

Он ответил не сразу.

— Не знаю,— обронил он наконец хрипло и зло.

И она не нашлась, что еще сказать,— потрясенная, чуть ли не испуганная (и этот испуг вдруг отрезвил ее) страстным взглядом, который он не сводил с ее ног.

Она повернулась и отошла с легким смешком, неприятно резанувшим ее собственный слух.

На другой вечер Фриц уже не стоял в мундире. Он дал себе слово, что будет избегать ее. Он разделял годами приумноженный страх артистов перед женщиной— губительницей жизни. Женщина мнилась ему неким таинственным, подстерегавшим его повсюду врагом, рожденным на свет лишь для того, чтобы его извести. И всякий редкий раз, когда он уступал влечению, вдруг захлестнутый непреоборимым желанием, его всегда охватывало какое-то безнадежное ожесточение и мстительная ненависть к женщине, похитившей часть его силы — бесценного орудия его ремесла, дающего ему средства к жизни.

А этой дамы из ложи он страшился вдвойне, потому что она была чужая, не его круга. Да и что нужно ей от него? Одна уже дума о ней терзала его неразвитый ум, не приученный размышлять. Со страхом и недоверием следил он за каждым движением незнакомки — женщины иной расы, словно она несла ему тайную погибель, от которой, он знал, ему не уйти.

Он не хотел ее видеть — нет, не хотел.

Ему было нетрудно сдержать зарок, потому что она больше не приходила. Два дня она не появлялась и на третий день тоже. На четвертый день Фриц снова стоял в униформе у выхода на арену. Но она не пришла. Ни в тот вечер, ни в следующий.

Весь день он со страхом думал о том, что будет, «когда она придет», а вечером его охватывала глухая досада, неукротимая, хоть и немая, ярость оттого, что она не шла.

Значит, она дурачит его. Значит, она просто смеется над ним. Она, эта женщина. Но он отомстит ей. Уж он отыщет ее. Ее, женщину эту.

И ему уже виделось, как он бьет ее, пинает ногами, истязает — чтобы она скорчилась в три погибели от боли, чтобы, полуживая, рухнула наземь под его ударами,— она, женщина, она — Она.

По ночам он часами лежал без сна, раздираемый немой злобой. И в те первые в его жизни бессонные ночи — раньше он никогда не знал бессонницы — страсть его достигла предельного накала.

Наконец на девятый день она пришла.

С трапеции он увидел ее лицо — не только увидел, но и угадал каким-то шестым чувством и, захлестнутый безрассудной мальчишечьей радостью, разом взметнул свое прекрасное стройное тело в воздух и повис на вытянутых руках.

Все лицо его осветилось ослепительной улыбкой, и, снова взметнувшись всем телом, он сел на трапецию.

Amour, amour,

Oh, bel oiseau,

Chante, chante,

Chante toujours...

Он плавно покачивал белокурой головой в такт вальса и, вдруг схватив Эмэ за руку, громко и весело, впервые за много-много дней — крикнул:

— Enfin — du courage! [А ну-ка , смелей! (франц.)]

Голос его прозвучал как победный клич.

Оттолкнувшись от трапеции, он полетел; вскрикнув, поймал трапецию и снова полетел, рассекая воздух.

Amour, amour,

Oh, bel oiseau,

Chante, chante,

Chante toujours...

Но когда потом, уже в униформе, он вышел в конюшню и там увидел Ее, он снова застыл в неподвижной, враждебной позе, с ненавистью следя за ней тем самым взглядом, которым не решался смотреть ей прямо в глаза.

А после представления, в ресторане, на него вдруг снова нашло веселье, чуть ли не буйство. Он смеялся и показывал фокусы. Жонглировал чашками и рюмками, а на кончике трости удерживал в равновесии цилиндр.

Своим весельем он заразил других. Клоун Том вытащил губную гармонику и заиграл, перешагивая длинными ногами через стулья.

Поднялся невообразимый шум. Все артисты наперебой изощрялись в фокусах. Мистер Филлис балансировал на носу огромный картонный куль, а другие клоуны принялись кудахтать, словно здесь был не ресторан, а курятник.

Но больше всех, вспрыгнув на стол, шумел сам Фриц: жонглируя двумя круглыми стеклянными колпаками, которые он отвинтил от люстры, он прокричал сквозь грохот — и юное его лицо светилось счастьем:.

— Adolphe, tiens! [Адольф, держи! (франц.)]

Адольф, стоя на соседнем столе, поймал колпак.

Артисты то вспрыгивали,— одни на столы, другие на стулья,— то снова соскакивали вниз. Кудахтали клоуны, дребезжала гармоника: