— А какая разница?

Полковник Хартеп посмотрел на часы, потом взял со стола письмо.

— По мнению суда, этого достаточно для вынесения приговора.

У него был вид человека, который хочет вежливо, но непреклонно положить конец деловому разговору.

— Я думаю, что имею право на то, чтобы письмо прочли и подвергли перекрестному допросу солдата, отобравшего его.

— Без сомнения, — охотно согласился майор Петкович.

— Я не буду осложнять вам дело, — улыбнулся доктор Циннер. — Я признаю себя виновным.

«Но если бы военный трибунал заседал в Белграде, — сказал он про себя, — и журналисты в своей ложе записывали бы все, я боролся бы за каждый пункт». Теперь, когда ему не к кому было обращаться, он почувствовал прилив красноречия, ему на ум приходили резкие слова и слова, способные вызвать слезы. Он уже не был тем рассерженным человеком со связанным языком, которому не удалось заклеймить миссис Питерс.

— Суд объявляет перерыв, — сказал полковник Хартеп.

В наступившем непродолжительном молчании слышно было, как ветер, словно злая сторожевая собака, метался вокруг станционных зданий. Перерыв был очень короткий, он длился ровно столько минут, сколько потребовалось полковнику Хартепу, чтобы написать несколько строк на листе бумаги и подвинуть его через стол на подпись обоим офицерам. Двое солдат встали немного посвободнее.

— «Суд признает всех арестованных виновными, — прочел полковник Хартеп. — Арестованный Йозеф Грюнлих приговаривается к одному месяцу заключения, после чего будет выслан на родину. Арестованная Корал Маскер приговаривается к тюремному заключению на двадцать четыре часа, после чего будет выслана на родину. Арестованный…»

Доктор Циннер прервал его:

— Могу я обратиться к суду, прежде чем будет оглашен приговор?

Полковник Хартеп бросил взгляд на окно — оно было закрыто, взглянул на охранников — их бесстрастные лица выражали непонимание и отчужденность.

— Да, — разрешил он.

Лицо майора Петковича побагровело.

— Невозможно, — сказал он, — абсолютно невозможно. Предписание 27а. Арестованному надо было говорить до перерыва.

Начальник полиции посмотрел мимо острого профиля майора, туда, где на стуле, сгорбившись, сложив руки в серых шерстяных перчатках, сидел доктор Циннер. Снаружи прогудел паровоз, медленно пробиравшийся по железнодорожному пути. За окном шелестел снег. Он смотрел на длинный ряд орденских колодок на своей шинели и на дыру в перчатке доктора Циннера.

— Это будет полное нарушение правил, — проворчал майор Петкович; одной рукой он машинально нащупал под столом свою собаку и стал трепать ее за уши.

— Принимаю к сведению ваш протест, — сказал полковник Хартеп и затем обратился к доктору Циннеру. — Вы знаете так же хорошо, как и я, — доброжелательно начал он, — что бы вы ни говорили, это уже не изменит приговора. Но если вам хочется что-то сказать, если это доставит вам удовольствие, то можете говорить.

Доктор Циннер ожидал возражений или унизительных реплик и в своем последнем слове намеревался дать им отпор. Но доброта и предупредительность полковника на миг лишила его дара речи. Он снова позавидовал тем качествам, которыми обладают только люди сильные, уверенные в себе. Доброжелательность молча ждавшего полковника Хартепа сковала ему язык. Капитан Алексич открыл глаза и снова закрыл их. Доктор начал медленно говорить:

— Эти награды вы получили за служение родине во время войны. У меня нет наград, ибо я слишком сильно люблю свою родину. Я не хочу убивать людей только за то, что они тоже любят свою родину. Я борюсь не за новую территорию, а за новый мир.

Его речь прервалась: здесь не было публики, которая могла бы подбодрить его, и он осознал, насколько выспренны его слова, они не могли служить доказательством движущих им великой любви и великой ненависти. В его мозгу промелькнули печальные и прекрасные лица, осунувшиеся от недоедания, преждевременно постаревшие, предавшиеся отчаянию; он знал этих людей, помогал им, но не мог их спасти. Мир превратился в хаос, ибо такое множество благородных людей бездействует, в то время как крупные финансисты и военные процветают.

— Вас нанимают для того, чтобы поддерживать никчемный старый мир, полный несправедливости и неразберихи, — продолжал он, — ведь такие люди, как Вускович, крадут крохотные сбережения бедняков, десять лет торопятся жить роскошной, сытой, тупой жизнью, а потом пускают себе пулю в лоб. А вам все-таки платят за то, что вы защищаете единственную систему, которая покровительствует людям вроде него. Вы сажаете мелкого вора в тюрьму, но крупный вор живет во дворце.

— То, что говорит арестованный, не имеет отношения к делу. Это политическая речь, — вмешался майор Петкович.

— Пусть продолжает.

Полковник Хартеп заслонил лицо рукой и закрыл глаза. Доктор Циннер подумал: «Он представляется спящим, хочет замаскировать свое безразличие», но тот снова открыл глаза, когда доктор гневно обратился к нему.

— Как вы устарели со своими границами и со своим патриотизмом! Самолет не знает границ, даже ваши финансисты их не признают.

Потом доктор Циннер заметил, что полковник Хартеп чем-то опечален, и при мысли, что, возможно, Хартеп не желает его смерти, ему снова стало трудно находить нужные слова. Он беспокойно переводил глаза с одного места на другое, от карты на стене к полочке с часами, заставленной книгами по стратегии и по военной истории в потрепанных переплетах. Наконец, его взгляд достиг двух охранников. Один глядел мимо, не обращая на него внимания, он старался смотреть в одну точку и держать винтовку под правильным углом. Другой не отводил от него больших, наивных, грустных глаз. Это лицо он присоединил к воображаемой печальной процессии, и тут он понял — аудитория у него более достойная, чем журналисты: здесь был бедняк, которого надо отлучить от неправедного дела и убедить, чтобы он служил праведному. И тогда доктор сразу нашел слова, отвлеченные, полные чувства слова, — они когда-то убеждали его самого, а сейчас должны были убедить другого. Но теперь он стал хитрее и с осторожностью, присущей его классу, не смотрел на солдата, стоявшего на часах, а лишь изредка бросал на него быстрый, словно хвост ящерицы, взгляд, обращаясь к нему во множественном числе: «Братья». Он убеждал его, что бедность не позор, но что не стыдно стараться разбогатеть, что бедность не преступление и вовсе не должна быть угнетенной; когда все станут бедняками, бедняков не будет вообще. Богатства мира принадлежат всем. Если разделить их между всеми, то исчезнут богачи, но у каждого будет достаточно еды и не надо будет стыдиться своих соседей.

Полковник Хартеп потерял к нему интерес. Доктор Циннер лишался своих отличительных черт, вроде серых шерстяных перчаток с дыркой на большом пальце; он превратился в обыкновенного уличного оратора. Посмотрев на часы, полковник сказал:

— Я думаю, что предоставил вам достаточно времени.

Майор Петкович пробормотал что-то себе под нос, он вдруг с раздражением пихнул ногой собаку и проворчал:

— Отстань! Вечно возись с тобой.

Капитан Алексич проснулся и сказал с огромным облегчением:

— Ну вот и закончили.

Доктор Циннер, уставившись в одну точку на полу, слева от охранника, медленно произнес:

— Это не был суд. Они приговорили меня к смерти прежде, чем начали судить. Помните, я умираю, чтобы открыть перед вами путь. Смерть мне не страшна. Жизнь моя не стоит того, чтобы бояться смерти. Мне кажется, если я умру, то принесу больше пользы. — Но пока он говорил, его ясный ум подсказывал ему, что вряд ли его смерть принесет кому-нибудь пользу.

— «Арестованный Ричард Циннер приговаривается к смертной казни, — прочел полковник Хартеп. — Приговор будет приведен в исполнение офицером, командующим гарнизоном в Суботице, через три часа».

«Тогда уже совсем стемнеет, — подумал доктор. — Никто об этом не узнает».

С минуту все сидели молча, как на концерте, когда исполнение окончено и публика не уверена, пора ли аплодировать.