Майетт был утомлен. Накануне он сидел до часу ночи, обсуждая с отцом, Джейкобом Майеттом, дела Стейна, и, когда он увидел, как трясется седая борода отца, ему стало ясно, как никогда прежде, что дела выскальзывают из охвативших стакан с теплым молоком старых пальцев, украшенных кольцами. «Пенку никогда не снимут», — жаловался Джейкоб Майетт, разрешая сыну ложкой снять пенку с молока. Теперь он многое разрешал делать сыну, а Пейдж в расчет не принимался — кресло директора было просто наградой за его двадцатилетнюю верную службу на посту старшего клерка. «Майетт, Майетт и Пейдж» — это я», — без всякого трепета думал он о легшей на него ответственности; он был первенцем, и по закону природы отцу приходится передавать власть сыну.

Вчера вечером у них возникли разногласия относительно Экмана. Джейкоб Майетт был уверен, что Стейн обманул Экмана, а его сын считал, что их агент заодно со Стейном. «Вот увидите», — говорил он, убежденный в собственной проницательности, но Джейкоб Майетт все время повторял: «Экман умен. Нам необходим там умный человек».

Майетт знал, что не стоит укладываться спать до границы в Герберштале. Он достал расчеты, предложенные Экманом в качестве основы для переговоров со Стейном: величина основного капитала, находящегося в одних руках, стоимость передачи прав на фирму, сумма, которую, по его предположению, пообещал Стейну другой покупатель. Правда, Экман в своем пространном сообщении не назвал имени Моулта, он только намекнул на него, чтобы иметь возможность от этого отказаться. Моулты до сих пор никогда не проявляли интереса к изюму, только раз они недолго поиграли на рынке сбыта фиников. Майетт думал: «Не могу положиться на эти цифры. Дело Стейна представляет для нас большую ценность, даже если бы мы потопили в Босфоре его акции; нам важно получить монополию, а для всякой другой фирмы это было бы приобретением убыточного дела, которое обанкротилось из-за конкуренции с нами».

Цифры словно в тумане поплыли у него перед глазами, он стал засыпать. Единицы, семерки, десятки превратились в мелкие острые зубы Экмана; шестерки, пятерки, тройки, словно в фильме с фокусами, превращались в черные, маслянистые глаза Экмана. Комиссионные вознаграждения в виде цветных воздушных шаров лежали вдоль вагона, размеры их все увеличивались, и Майетт искал булавку, чтобы проколоть их один за другим. Он окончательно проснулся от звука шагов — кто-то ходил взад и вперед по коридору. «Бедняга», — подумал он, увидев, как коричневый плащ и сцепленные за спиной руки исчезли, миновав окно.

Но жалости к Экману Майетт не испытывал, мысленно он следовал за ним из конторы в квартиру в современном доме, в сверкающую уборную, в серебряную с позолотой ванную комнату, в залитую светом, полную ярких подушек гостиную, где сидит его жена, — она беспрестанно шьет курточки, штанишки, чепчики и вяжет носочки для англиканской миссии: Экман — христианин.

Вдоль железной дороги ярким пламенем горели доменные печи. Их жар не проникал сквозь стеклянную стену. Было страшно холодно, апрельская ночь напоминала старомодную рождественскую открытку, сверкающую от инея. Майетт снял с крючка меховое пальто и вышел в коридор. Стоянка в Кёльне продолжается почти сорок пять минут — достаточно времени, чтобы выпить чашку горячего кофе или рюмку коньяку. А до этого он, как и человек в плаще, может походить по коридору.

Пока внешний мир не отвлекал его внимание, он знал, что в прогулке по коридору до уборной и обратно его будут незримо сопровождать Экман и Стейн. «У Экмана, — думал он, пытаясь обмыть горячей водой грязный умывальник, — к унитазу цепочкой прикована Библия». Так ему, по крайней мере, говорили. «Большая, потрепанная и очень «семейная» среди серебряных с позолотой кранов и пробок, и эта Библия сообщала каждому человеку, обедающему в доме Экмана, что хозяин — христианин». Не было нужды в скрытых намеках на посещение церкви, на посольского священника, достаточно было его жене спросить: «Не хотите ли помыть руки, дорогая?» — или ему самому дружески задать тот же вопрос мужчинам после кофе с коньяком. А вот о Стейне Майетт не знал ничего.

— Как жаль, что вы не выходите в Буде, раз вы так интересуетесь крикетом. Я пытаюсь, ох, с большим напряжением собрать две команды по одиннадцать игроков в посольстве. — Человек с лицом таким же гладким, белым и невыразительным, как его воротничок священника, говорил, кивая головой и размахивая руками, маленькому, похожему на крысу мужчине, который, сгорбившись, сидел напротив.

Когда Майетт проходил мимо купе, до него долетел этот голос — он разносился по коридору, но стеклянная перегородка лишала его выразительности. Это был лишь отзвук голоса, он снова напомнил Майетту о Стейне, разговаривавшем по проводам длиною в две тысячи миль, о том голосе, который говорил, что когда-нибудь удостоится чести принимать мистера Карлтона Майетта в Константинополе, о голосе приятном, радушном и невыразительном.

Он проходил мимо купе с сидячими местами в вагоне второго класса; мужчины, сняв жилеты, спали развалясь на скамейках, щеки их были небриты, на головах у женщин — выцветшие вязаные сетки, совсем такие же, как вязаные мешки на полках; они подоткнули под себя юбки и застыли на лавках в нелепых позах: полные груди и тощие бедра, тощие груди и полные бедра — все безнадежно перемешалось. Высокая худая женщина проснулась на миг и жалобно произнесла: «Это пиво, которое ты купил, — просто ужас. Не могу сладить с животом». На лавке напротив сидел ее муж; улыбаясь, он следил за выражением ее полузакрытых глаз; одной рукой он потирал небритую щеку, искоса поглядывая на девушку в белом плаще, лежащую на скамейке, — ноги ее находились около другой его руки. Майетт помедлил и зажег сигарету. Ему нравились стройная фигура и лицо девушки, слегка подкрашенные губы делали миловидной ее заурядную внешность. Она не была совсем уж некрасивой: тонкие черты лица, форма головы, носа и ушей придавали ей какую-то неожиданную изысканность, веселую привлекательность, напоминающую рождественскую витрину деревенской лавочки, полную блесток и немудреных пестрых сувениров. Майетт вспомнил, как она пристально смотрела на него из другого конца коридора, и у него мелькнула мысль: кого он ей напомнил? Он был признателен ей за то, что в ее взгляде не было неприязни, она не догадалась, как неловко он себя чувствует в своей самой шикарной одежде, какую только можно купить за деньги.

Мужчина, сидевший рядом с девушкой, украдкой положил ей руку на лодыжку и стал очень медленно передвигать ее к колену. В то же время он следил за женой. Девушка проснулась и открыла глаза. Майетт услышал, как она сказала: «Очень холодно», и догадался по ее светскому, с оттенком настороженности, любезному тону — она заметила только что отдернутую руку. Потом она подняла глаза и увидела, что Майетт наблюдает за ней. Девушка была тактична, терпелива, но, по мнению Майетта, ей недоставало хитрости; он понимал, что она взвешивает в уме его качества и сравнивает его со своим спутником, как бы прикидывая, чье общество было бы для нее менее несносным. «Неприятности мне ни к чему» — так выразила бы она свои мысли, и его привели в восторг ее смелость, сообразительность и решимость.

— Пожалуй, пойду выкурю сигарету, — сказала девушка, роясь в сумочке в поисках пачки. Затем она оказалась рядом с ним.

— Спичку?

— Спасибо. — И, отодвинувшись, чтобы их не было видно из купе, оба стали вглядываться в приглушенную тьму.

— Мне не нравится ваш спутник.

— Выбирать ведь не приходится. Не так уж он и плох. Его имя — Питерс.

Майетт секунду помедлил.

— А мое — Майетт.

— Забавное имя. Мое — Корал. Корал Маскер.

— Танцуете?

— Точно.

— Американка?

— Нет. Почему вы так подумали?

— Что-то в вашем разговоре. Немного похоже на их акцент. Были там когда-нибудь?

— Была ли я там? Конечно, была. Шесть представлений в неделю и два утренника. Сад Загородного клуба, Лонг-Айленд, Палм-Бич, Клуб холостяков на Риверсайд-Драйв. Знаете, если не говорить, как американцы, ни за что не попадешь ни в какую английскую музыкальную комедию.