Дверь из коридора отворилась, и в купе вошел мужчина.

— С этой точки зрения исповедь у психоаналитика кажется более плодотворной, чем исповедь у священника, — сказал мистер Оупи.

— Вы говорите об исповеди? — спросил вновь прибывший. — Позвольте мне отвлечь ваше внимание. Нужно учитывать и роль литературы в этом деле.

— Разрешите мне представить вас друг другу, — сказал мистер Оупи. — Доктор Циннер — мистер К. С. Сейвори. У нас и в самом деле собрались участники в высшей степени интересного спора: врач, священник и писатель.

— А вы не забыли про исповедующегося? — медленно спросил доктор Циннер.

— Я как раз хотел представить вам его, — сказал Сейвори. — В известной мере я являюсь исповедующимся. Поскольку роман основывается на жизненном опыте автора, романист исповедуется перед читателями. Это ставит читателя в положение священника или психоаналитика.

Мистер Оупи возразил ему с улыбкой:

— Но ваш роман можно назвать исповедью только в том смысле, в каком ею является сновидение. Здесь должен высказаться сторонник фрейдизма. Фрейдистский цензор, — повторил он громче: поезд как раз проходил под мостом. — Что скажет нам врач?

Их любезные, живые, внимательные глаза смутили доктора Циннера. Он сидел слегка наклонив голову, неспособный передать словами горькие фразы, возникающие в его мозгу; уже во второй раз за этот вечер красноречие изменяло ему, не хватало слов; как может он положиться на свое красноречие в Белграде?

— А потом, есть ведь еще и Шекспир, — сказал Сейвори.

— А где его нет? — возразил мистер Оупи. — Он как колосс шагает по этому тесному миру. Вы имеете в виду…

— Его отношение к исповеди? Он, конечно, родился католиком.

— В «Гамлете»… — начал было мистер Оупи, но доктор Циннер не стал ждать, пока тот окончит фразу. Он встал и слегка поклонился обоим.

— Доброй ночи, — сказал он. Ему хотелось выразить свой гнев и разочарование, но он произнес только: — Очень интересно.

Коридор, едва освещенный цепью тусклых голубых лампочек, мрачный, трясущийся, тянулся через темные вагоны. Кто-то повернулся во сне и произнес по-немецки: «Невозможно. Невозможно».

Оставив доктора, Корал изо всех сил побежала с саквояжем по качающемуся поезду; она запыхалась и показалась Майетту почти хорошенькой, когда он увидел, как она дергает ручку двери купе. Он отложил корреспонденцию Экмана и список рыночных цен уже десять минут тому назад, обнаружив, что вместе с отдельными фразами или цифрами в его голове все время звучит голос девушки: «Я люблю вас». «Вот так штука, — подумал Майетт, — вот так штука».

Он посмотрел на часы. Теперь остановка будет только через семь часов, и он дал на чай проводнику. Привыкли ли они к таким любовным делам в поездах дальнего следования? В юности он читал книги о королевских послах, которых соблазняла прекрасная графиня, путешествующая одна, и теперь подумал: пошлет ли и ему когда-нибудь судьба такое приключение? Он посмотрелся в зеркало и пригладил напомаженные черные волосы. «Я недурен собой, вот только кожа была бы получше». Но, сняв меховую шубу, он невольно вспомнил, что толстеет, путешествует всего лишь по делам торговли изюмом и у него нет портфеля с запечатанными сургучом документами. «А Корал не прекрасная русская графиня, но я ей нравлюсь и у нее хорошая фигурка».

Майетт сел, потом посмотрел на часы и снова встал. Он был взволнован. «Ах ты, глупец, — подумал он, — в ней нет ничего необычного; хорошенькая, добрая, но простоватая — такую можно найти в любой вечер на Спаниердз-роуд». Но, несмотря на подобные мысли, он все же чувствовал, что в этом приключении было нечто неведомое. Может быть, дело лишь в обстоятельствах: путешествие со скоростью сорок миль в час на полке шириной немного больше двух футов. Возможно, причиной было ее восклицание за ужином; знакомые ему девушки постеснялись бы употребить такие слова, они бы произнесли: «Я люблю тебя», только если бы их спросили, но по собственной воле они скорее сказали бы: «Ты славный парень». Он стал думать о ней, как никогда не думал о какой-нибудь доступной для него женщине: «Она милая и прелестная, я хотел бы для нее что-то сделать». Ему и в голову не приходило, что у нее уже сейчас есть причины быть ему благодарной.

— Входите, — сказал Майетт, — входите.

Он отобрал у нее саквояж, задвинул его под полку и затем взял ее руки в свои.

— Ну вот я и тут, — с улыбкой произнесла она.

Несмотря на эту улыбку, ему показалось, что она напугана, и он недоумевал почему. Он отпустил ее руки, чтобы закрыть шторки на стеклах двери в коридор, и они остались одни в маленькой трясущейся коробке. Он поцеловал ее и почувствовал, что ее губы, прохладные и мягкие, неуверенно податливы. Она села на сиденье, превращенное в постель, и спросила,

— Вы сомневались, приду ли я?

— Вы же обещали!

— Я могла бы и передумать.

— А почему?

Майетта охватило нетерпение. Ему не хотелось просто сидеть и вести разговоры: она болтала ногами, не доставая ими до полу, и это возбуждало его.

— Мы чудесно проведем время.

Он снял с нее туфли, и руки его побежали вверх по чулкам.

— Вы человек опытный, правда?

Он вспыхнул.

— А вам это неприятно?

— О, я рада, очень рада. Мне бы этого не перенести, если бы вы не были таким опытным.

Ее глаза, большие, испуганные, ее лицо, бледное под тусклой голубой лампочкой, сначала забавляли его, потом показались привлекательными. Он хотел, чтобы ее отчужденность сменилась страстью. Снова поцеловав ее, он попытался спустить платье с ее плеч. Тело девушки трепетало и шевелилось под платьем, словно кошка, завязанная в мешок; вдруг она подняла к нему лицо и поцеловала его в подбородок.

— Я в самом деле люблю вас, в самом деле.

Необычное чувство все больше охватывало его. Он словно вышел из дома на ежедневную прогулку, миновал газовый завод, прошел по кирпичному мосту через Уимбль, пересек два поля и вдруг оказался не на тропинке, ведущей на холм, к новой дороге с загородными домами, а на опушке какого-то неведомого леса, у тенистой дорожки, где он никогда не ходил, и вела она бог знает куда. Он снял руки с ее плеч и, отодвинувшись, сказал:

— Какая вы милая, — а потом с удивлением добавил: — Какая близкая.

Никогда прежде не отдавал он себе отчета в том, как в нем нарастает желание и как оно еще усиливается именно потому, что он сознает это. Раньше его любовные приключения всегда начинались с примитивного возбуждения.

— Что мне делать? Раздеться?

Он кивнул — ему трудно было говорить — и увидел, как она встала с постели, пошла в угол и начала раздеваться, медленно и очень старательно снимая каждую вещь по очереди: блузку, юбку, рубашку, лифчик — и складывая все это в аккуратную стопку на противоположном сиденье. Наблюдая за ее неторопливыми, сосредоточенными движениями, он понимал, как несовершенно его собственное тело.

— Вы такая прелестная, — сказал он, слегка запинаясь от неведомого раньше волнения.

Когда она прошла к нему из другого конца купе, он понял, что обманулся: ее спокойствие было подобно натянутой струне, лицо ее пылало от возбуждения, а глаза глядели испуганно; она не знала, смеяться ей или плакать. Но тут они обнялись в узком пространстве между полками.

— Вот если бы еще свет погас, — сказала Корал. Она стояла прижавшись к нему, а он поглаживал ее, и оба они легко покачивались в такт движению поезда.

— Нет, а я хотел бы полностью зажечь его, — возразил он.

— Это было бы более подходяще, — сказала она и тихо засмеялась про себя. Ее смех, словно едва заметный ручеек, был еле слышен на фоне пыхтения и дребезжания экспресса, и, разговаривая, они, вместо того чтобы нашептывать друг другу ласковые слова, должны были произносить их громко и отчетливо.

Ощущение необычайности не исчезло и после привычного для него сближения: лежа на постели, она оказалась какой-то таинственно и по-детски несведущей, и это поразило его. Она больше не смеялась, причем смех ее прекратился не постепенно, а сразу, так что Майетт подумал — может, он принял за ее смех скрип бегущих колес.