Сэмюэль припомнил: на Тайване что-то говорили о людях, умерших внезапной или насильственной смертью. Они не знают, что умерли. Их душам не удалось оторваться от «земного мира». Китайский буддизм — религия простолюдинов, чьи верования полны духов. Тем, кто не может уйти, китайцы пытаются помочь. Указывают им дорогу.

Сэмюэль Кернер указал дорогу брату Адама С.

Сказал ему: «Иди к свету».

Он не понимал, почему так говорит, но чувствовал: сказать надо именно так.

Тот, кто был с ними, кто был только воздухом и страхом, вдруг пошел за словами.

И тогда Адам С. что-то сказал ему на своем шелестящем языке.

Тот остановился. Повернулся и поспешил в сторону Адама.

В комнате стало тихо.

— Что ты ему сказал? — спросил Сэмюэль.

— Я сказал ему: не уходи, — уже по-английски и своим голосом ответил Адам С.

— Значит, ты хочешь, чтобы он остался?

— Но ведь это мой брат… — прошептал Адам.

6

Восемь месяцев спустя машина размозжила Сэмюэлю обе ноги. Врачи сказали, что ходить он будет, но только через два года. Каждый день он ездил на интенсивные занятия и процедуры, а когда возвращался, я садилась на край кровати и мучила расспросами.

— Ты что-нибудь во всем этом понимаешь?

— Нет. И не пытаюсь. Китайцы говорят: уважай духов, но держись от них подальше. Я не вызывал брата Адама С. Я только вернул ему голос, сделал так, чтобы его услышали.

— Это как-то связано с Богом?

— Не знаю. С Богом иудаизма все запутанно и трудно. Буддистский Бог как-то попроще, не такой серьезный, и я о нем не беспокоюсь. Пусть он обо мне беспокоится. Мое дело — заботиться о страдающих людях, а не о страждущем Боге.

Сэмюэль начинал хрипеть, и разговор прерывался. В первый раз я подумала, это от простуды, но он объяснил, что у него опухоль. Половину ему уже вырезали, оказалась доброкачественной. Осталось вырезать вторую половину, в которой врачи не так уверены.

В изнеможении он тянулся к флейте. Я что-то говорила, он на флейте отвечал. Кедровый инструмент индейцев не знал жизнерадостных звуков, поэтому в комнатке становилось все грустней и все первозданней. В конце Сэмюэль заказывал для меня такси — одиноким женщинам не пристало ходить темными улицами Bay Village — и я возвращалась домой.

Поздно вечером звонил с Западного Побережья Адам С.

Рассказывал, как прошел день. Закончил реферат, принимал экзамены, сын в порядке, все в порядке, вот только опять проснулся в три часа ночи и до утра не спал.

Мужчины в его семье умирали молодыми, и все — от сердца. Это плохо. Это значит, что осталось ему от силы лет десять. А что потом?

— Ты не должен был его возвращать, — сказала я. Понимала, о ком он спрашивал: «Что потом?» — Шел бы себе к свету, где бы он ни был. А ты забыл бы…

— Я знаю, — согласился Адам С. — Но когда он вот так пошел…

Когда он уходил, я почувствовал…

Не знаю, как это по-польски…

Такую rachmones почувствовал…

Такую жалость…

Ой-ёй-ёй, какая rachmones, какая огромная, когда он уходил из этого мира…

7

Он просыпается в три — и не спит до утра. — Не спишь? — спрашивает жена и садится на кровати. — Знаю, знаю, — перебивает ее Адам С. — Я должен пойти…

— Он хочет тебе помочь, — начинает плакать жена.

— Во время последнего визита он попросил меня нарисовать стену гетто и арийскую сторону. Дал лист бумаги, ручку и говорит: «Нарисуй, я не понимаю, о чем ты».

— Ну а как он может понять? — удивляется жена Адама С., которая, как и их психиатр, родилась в Бруклине. — Объясни ему. В этом нет ничего плохого. Когда поймет, попробует тебе помочь.

— Постарайся уснуть, — отвечает Адам С., надевает спортивный костюм и выходит из дому.

Он бежит между темными, сонными садиками своих коллег.

В шесть утра открывают университетский спортивный клуб. Он идет в зал и упражняется на тренажерах.

Тренирует сердце.

Поседевший, он все больше похож на отца. И все меньше на того, заточенного в нем, не тронутого смертью, шестилетнего — навеки.

КРЕСЛО

1

О плачущем дибуке я рассказала знакомому — солдату и поэту, живущему в Иерусалиме.

Каждый уцелевший еврей чуть нетерпеливо слушает чужие рассказы.

Каждый уцелевший еврей сам знает историю в сто раз интересней.

— Ну, все? — спрашивает он. — Так я расскажу тебе кое-что получше…

— Ну, все? — спросил меня воин-поэт, когда я рассказала ему о дибуке. — Так я расскажу тебе…

«Кое-что получше» оказалось историей о дедушке Мейере и бабушке Мине. Жили они в Седжишове. Это было богатое, почтенное семейство, дед Мейер занимал даже какое-то время пост бургомистра. Позднее занялся торговлей, построил лесопилку, скупал лес и производил шпалы. Затем перебрался на Подолье и представлял там пивоварни «Okocim». Незадолго до войны вернулся в родные места.

У бабушки Мины болели ноги. Почему — толком никто не знал, хотя дед показывал ее всем лучшим львовским врачам. Бабушка сначала прихрамывала, потом — все медленней и медленней — ходила с палкой, и наконец вообще перестала ходить. Тогда дед поехал во Львов и купил кресло. С высокой спинкой, с удобной подставкой для ног, обитое зеленым бархатом в полоску чуть посветлее. Бабушка Мина уселась в кресло, поставила на подставку ноги и глубоко вздохнула: «Теперь уж до самой смерти не встану». С этой минуты бабушка управляла домом с кресла.

Она восседала на нем в своей комнате, но прекрасно знала, что рыбе не помешал бы перец, а красному борщу — сахар, что внуки должны сесть за уроки, а служанка — принести из аптеки лекарство от кашля.

Лекарство пил дедушка Мейер. Его тщательно обследовали, сказали, что легкие, щитовидка и гортань здесь ни при чем, но он не переставал кашлять.

Жизнь шла своим чередом: дела — дети — служанка — дом, вот только дедушка все кашлял и кашлял, а бабушка сидела в кресле.

Когда началась война, дед сразу понял, что нас ожидает. Пригласил к себе соседа-поляка (он приятельствовал с нашей семьей) и закрылся с ним в кабинете. Вскоре приятель-поляк начал строить бункер. Работы — с соблюдением всех предосторожностей — шли целый год. Укрытие оказалось просторным, так что в нем вполне поместилась вся необходимая домашняя утварь, запас еды, даже бабушкин ковер — и, конечно, зеленое кресло.

Как раз вышло распоряжение о гетто, дед и бабушка перебрались в укрытие. Позвали и другие еврейские семьи, так что в бункере поселилось несколько десятков человек.

И жизнь потекла почти своим чередом.

Приятель-поляк приносил продукты, бабушка сидела в кресле, а дед кашлял.

Однако обитателей бункера дедов кашель начал беспокоить.

— Мейер, — говорили они, — услышат люди. Или ты не можешь сдержаться? Разве сейчас время для твоего кашля?

Дед знал, что не время, приятель-поляк приносил все новые и новые лекарства, бабушка крутила гогель-могель, но кашель не прекращался.

И в какой-то день обитатели бункера разозлились.

И задушили деда.

И случилось тогда небывалое.

Бабушка совладала с ногами.

Она встала с кресла.

Закрыла деду глаза.

Вышла из бункера.

Постучала к приятелю-поляку: «Беги, пан, — сказала ему, — сейчас тут будут немцы».

Она остановила на дороге подводу и велела ехать в жандармерию.

Немцы расстреляли всех евреев. Бабушку тоже расстреляли, но последней. Объяснили, что в награду. Благодаря чему она и увидела, как умирают убийцы деда.

Мой знакомый поэт и воин пережил войну в Кракове. Историю дедушки Мейера и бабушки Мины уже после войны рассказал ему знакомый поляк, тот самый, который приятельствовал со стариками.

2

— Сенджишов, — вздохнул раввин из Нью-Йорка, Хаскель Бессер. — Совсем недавно я вспоминал о Сенджишове. Мы ехали в санях через Шамони, возница укутал нам ноги бараньим кожухом. Я вдохнул запах шкуры и сказал: «Этот запах я откуда-то помню». В гостинице мы сели у открытого окна и смотрели на Альпы. Пошел снег. «Теперь знаю, откуда…» — сказал я жене.