— Не знаю, — покачав головой, ответил Баако.
— Кто учинил это безобразие?
— Вот ведь забавно, — стараясь сохранить спокойствие, сказал Баако, — я как раз сейчас задавал себе тот же самый вопрос.
Асанте Смит подозрительно покосился на Баако и, увидев проходящего по двору рабочего, крикнул:
— Эй, как тебя! Убери это безобразие!
Слушаюсь, сэр.
Асанте Смит поднялся в свой кабинет, а Баако вдруг необычайно отчетливо вспомнил ухмылку, с которой во время одного из предыдущих совещаний тот поглядел на него, когда он сказал, что хочет познакомиться поближе с образным мышлением и верованиями простых людей для обогащения своей творческой палитры.
Да, в общем-то директор был не таким уж дураком. Баако почувствовал, что по его телу разливается странная легкость. И одновременно ощутил непреодолимое желание выйти за ворота студии, свернуть на площади влево, потом, после Военного госпиталя, вправо, чтобы выбраться на Казарменную улицу, а заодно сбить прогулкой назойливо катящиеся в одном направлении горестные мысли. Дойдя до коттеджа Хуаны, он прилег на веранде, зажмурился, потому что косые лучи вечернего солнца били прямо в глаза, и стал ждать.
— Qué pasó?[8]
— Да ничего особенного. — Он вошел за ней в комнату, и она сделала коктейль ему и себе.
Он отхлебнул из своего бокала и спросил:
— Ты не разрешишь мне напечатать кое-что на твоей машинке?
— Боже мой, — сказала она, — что за официальность?
Она принесла машинку и стопку бумаги, но, испортив несколько листов, он встал из-за стола и проворчал:
— Ну и дерьмовое же у испанцев расположение букв!
— Что поделаешь, не всем ведь удалось попасть под владычество англосаксов. Давай уж я тебе напечатаю — если только это не десятитомная история Великого Имперского Наследия.
— Нет, тут немного, — сказал он.
— Ладно. — Она села за машинку и сменила лист. — Давай.
— Аккра, Канеши, — начал он, — улица Асафо, семь дробь три. Напечатала? Уважаемый господин Начальник отдела кадров, запятая. С новой строки: Я увольняюсь.
— Послушай, Баако, — сказала Хуана со смехом, — они там решат, что ты спятил.
— Пусть решат. С красной строки: Считайте, что предупреждение за месяц я сделал сегодня. С новой строки: Всегда ваш. С новой строки: Баако Онипа. Число.
— Господи, Баако, — воскликнула Хуана, — что все-таки случилось?
Языки пламени слизнули последнюю страницу и увяли, оставив на углях хрупкие, невесомые лепестки, серые там, где огонь окончательно потух, и багровые в тех местах, которые касались раскаленных углей.
— Почему вдруг стало так тихо? — спросила Наана.
— Мне больше нечего жечь, — ответил он.
— Ты так и не объяснил мне толком, что это такое.
— Я хотел, чтобы люди увидели мои мысленные видения.
— Того же обычно хотят и прорицатели.
Он невесело засмеялся и встал.
— Не уходи, — попросила Наана. — Посиди со мной… Тебе ведь тяжело, правда? Я никак не могу понять, почему ты скрываешь от меня свои дела.
Он снова сел, и старуха успокоилась.
— Может, ты расскажешь мне? Не обязательно сейчас, я подожду.
— Непременно расскажу, Наана. Только не сегодня.
Глава девятая
Безумие
Он ощущал, что взгляд склонившегося над ним человека вливает в него какое-то упорное, устойчивое чувство. Но его собственные глаза — открытые или закрытые, это было не важно, — тупо ломило, так же как голову, как все тело, он ни на чем не мог остановить помимо его воли блуждающие зрачки, и ему было непонятно, какие чувства таятся в устремленном на него взгляде — беспокойство, страх, любовь, неприязнь или ненависть. Он снова зажмурился, чтобы спастись от назойливого взгляда. Ему было бы трудно переносить сейчас чей угодно взгляд, а этот, материнский, да еще как бы многократно усиленный яркой лампочкой на потолке, которую он мечтал потушить, действовал на него особенно угнетающе. Его усталое, измученное лихорадкой тело требовало покоя, больше всего на свете он хотел уснуть, хотя слабость, три дня назад приковавшая его к постели, тоже казалась ему невыносимой. Он перевернулся на живот, но и это движение было для него чересчур трудным, и липкая испарина покрыла все его тело.
Мать осторожно вытирала краем кенте бисеринки пота, выступающие у него на шее, на плечах. Однако ее легкие прикосновения причиняли ему нестерпимую боль, словно у него не было кожи. Уже чувствуя новую волну лихорадочного озноба, он с трудом подавлял желание сказать ей, чтобы она оставила его в покое.
— Ты очень болен, сынок, — сказал она, как будто только что это поняла.
— Конечно, болен. И от разговоров не поправлюсь.
— Тебе нужна помощь.
— Мне нужен просто отдых. Я отдохну и встану.
— Ты так же говорил, когда это только начиналось. А сам не отдыхал, и тебе стало совсем плохо.
— Не было у меня времени отдыхать, — сказал он, надеясь, что разговор наконец прекратится и ему удастся уснуть.
— Я знаю, — сказала мать. — Ты не спал много ночей, я слышала.
— Не так уж много.
— Даже и одна ночь — слишком много, если человеку нужен отдых. А ты все печатал, печатал — много ночей подряд.
— Я не давал тебе спать? — спросил он неуверенно.
— Да нет, машинка-то мне не мешала, — ответила мать. — Я сама не могла уснуть. У меня ведь тоже есть заботы. Твоя дверь была закрыта, моя тоже. Машинка стрекотала тихо-тихо, надо было вслушиваться, чтобы ее услышать. Ну, вроде как разговоры термитов в сухом бревне.
— Разговоры термитов? Значит, по-твоему, они разговаривают? — Он чуть не расхохотался.
— Понимаешь, машинка стрекотала тихо-тихо, и все время, не переставая. Вот я и подумала про термитов, а так-то мне до них и дела нет. — Ее объяснение окончательно рассмешило его, и он открыл рот, потому что ему было трудно и больно сдерживать смех, — звук получился похожим на тяжкий, долгий вздох.
— Я вижу, тебе стало получше, — сказала мать. — Ты вон даже смеешься надо мной. — Он кивнул. — Да-да, явно лучше, и потеть перестал. Только вот глаза… — Баако отвел взгляд и зажмурился. Шея очень болела. Ему хотелось заткнуть уши, но это было невозможно. — У тебя такой усталый вид, — услышал он. — Про что ты хоть пишешь-то?
— Так, кое-какие мысли.
— А ты постарайся не думать. Или думай поменьше.
— Как это так — поменьше?
— Ну ты же сам знаешь, — сказала она. — У тебя даже аппетит пропал, когда ты начал печатать. А потом и сон ушел.
Смутная мысль проплыла в его сознании. Желание поймать ее, не упустить пересилило физическую боль. Он поднял с пола записную книжку, открыл ее на той странице, куда была вложена ручка, и снова начал писать.
«Культ приносимых благ. Здесь с этим тоже все как будто ясно. Чем же мы отличаемся от меланезийцев? Бытовой реализм — вот что это такое, когда сегодняшние события осмысляются с помощью традиционных верований. Я бы сказал — принцип реальности. Два разных мира: здешний, прекрасно всем известный, и нездешний, знакомый лишь по легендам да видениям. Но таинственная область, соприкасающаяся с обоими мирами, зона смутных догадок, тоже осмысляется по-современному — не совсем правильно, быть может, зато вполне реалистически — через исчезающих людей и появляющиеся земные блага. Исчезают, то есть уходят в иной, нездешний, мир, главным образом люди. Они либо умирают по-настоящему — уходят к праотцам, — либо по ритуалу, условно (все эти возлияния и похоронные речи, которыми меня провожали на самолет, — ведь почти каждого уезжающего провожают точно так же. Спросить у Нааны, как она понимает этот обряд). Во всяком случае, считается, что побывавший выбрал — или получил в награду — своего рода смерть. Весьма, между прочим, выгодную смерть, потому что, возвратившись, он приносит в этот мир земные блага. Причем не только имущественное богатство, но еще и влиятельность, могущество, почет, мгновенно возвышающие тех, кто больше всего страдал из-за ухода побывавшего. Как непринужденно, как натурально ведут себя люди (слезы, страх, надежда, гордость, счастье) в здешнем нелепом мире! Слишком натурально. Вообще-то говоря, ничего принципиально нового в возвращении побывавшего нет, а само это возвращение сразу придает культу приносимых благ вполне реалистический характер. Ведь, по мифологическим воззрениям, нет человека — посредника между небом и землей: умерший навсегда отправляется в другой мир. Его, если так можно выразиться, возвращение заключается в том, что он, оставаясь на небе, ходатайствует перед богами за живых: например, просит послать им дождь, когда их посевы страдают от засухи, или, наоборот, прекратить дожди, если они слишком обильны. Короче, он удовлетворяет чисто земные нужды, живых. Ну, и плюс заслуженный почет тем, кто понес утрату, семье ушедшего. Духи взяли, духи дали. И нынешний побывавший только подтверждает все эти верования. Он — дух во плоти, вернувшийся на землю, чтобы жить с людьми, причем могущественный дух — если, конечно, ведет себя как таковой (принесенные материальные блага и пр.) и если полностью соответствует хорошо известным, раз и навсегда установленным идеалам, то есть проявляет себя как могущественный дух (уточнить значение слова „призрак“ в афро-американском лексиконе и слова „зомби“ в мифах Вест-Индских островов) и, естественно, принимает на себя роль духа. Фактически побывавший и есть дух, средство получения земных благ. Не создатель, а посредник. Созидание отнимает слишком много времени, а посредничество приносит быстрые плоды. Круг, разумеется, сужается, но благодаря бытовому реализму наших мифов близкие побывавшего не видят в том ничего странного. Такова жизнь. Мысль, что дух может создавать — неминуемо медленно — материальные блага, во-первых, не устраивает тех, кто хочет поскорее использовать все возможности сложившейся системы, а во-вторых, отдает излишней гордыней. Ведь создатель есть бог. Человеческую гордость достаточно удовлетворяет посредничество между богами и смертными. Желание стать создателем может оказаться страшным, непростительным грехом. Колдуньи? Чрезмерная гордость. Так сказать, равнобожие. Интересно, есть ли такое понятие у меланезийцев? Съездить в Легон, порыться в библиотеке. Наиболее впечатляющим в этой системе является покорное приятие строжайшего разделения. Разделения труда, власти, миров — всего. Но сама древняя система не предполагала подобной покорности. Систему таким образом переосмыслили мои современники. В основном, мне кажется, для того, чтобы поменьше думать».
8
Что случилось? (исп.)