Кочкарев «Женитьба» Н. Гоголя
Уходя в 69-м из «Современника», я с радостью расстался с трилогией. В ней я любил только роль Николая I в «Декабристах», в которой дублировал Ефремова. Пьеса Зорина тяжеловесна и написана чрезмерно стилизованным языком, — настолько чрезмерно, что создается ощущение событий, происходящих не в XIX веке, а во времена Екатерины и Державина, — зато там есть вдумчивый анализ событий и характеров и четко прочерчена главная мысль: хотя кровь и порождает кровь, но можно ли стерпеть насилие? И с другой стороны: нельзя, невозможно терпеть насилие, но ведь кровь порождает кровь. Да и сама роль Николая выписана эффектно, ярко, хотя достаточно одномерно.
В «Народовольцах» Свободина я играл небольшую роль «бархатного диктатора» Лорис-Меликова. Спектакль, которым занимался Женя Шиферс, вышел странным, необычным для «Современника», несколько умозрительным, но любопытным. Оформление и костюмы были условные. Скажем, костюмы тех, кто окружает царя (Александра II играл Евстигнеев), — все в белой гамме. И у меня был белый мундир. Я наклеивал себе черные усы с подусниками и приходил с белой папкой к белому царю для доклада. В папке лежал проект Конституции. Эта роль не оставила в моей душе ровно никакого следа.
Роль Стеклова в «Большевиках» я, сказать по правде, играть не любил. Пьеса и роль публицистичны, а публицистику играть многократно, по нескольку раз в месяц тяжко, запал пропадает.
Нет не любил. Винил в первую голову Шатрова, но вот несколько дней назад в той же Ялте, перед тем как попасть в больницу, пошел посмотреть фильм «Шестое июля» по его сценарию и… восхитился. И режиссурой, и работой оператора Михаила Суслова, и игрой актеров, а стало быть, и Шатровым, ибо минимум на 50 процентов успех — это заслуга автора.
Фильм «Шестое июля» мне понравился всерьез. Так что, будь я тогдашним зрителем трилогии, и в частности «Большевиков», может, и я был бы доволен, как были довольны очень многие: тот же Лакшин, который написал о ней огромную и хвалебную статью для «Нового мира». Кто знает?
Над пьесой «Всегда в продаже» Ефремов работал истово. Сколько он бился над решением третьего, абсурдистского акта, скажем прямо, не самого вразумительного! Попробуй найти сценическое решение авторским ремаркам. Персонаж: «Ой, у меня от страха волосы встают дыбом. (Волосы встают дыбом.)» В чтении такие хохмы, пожалуй, занятны, а как их воплотить или чем заменить на сценической площадке?
В маленьком ефремовском кабинете мы подолгу сидели вдвоем, и на моих глазах Олег продумывал, проигрывал, составлял, лепил варианты будущего спектакля. Он любил заниматься им и потом — даже замечания Министерства культуры в результате обращал на пользу ему. Возвращался к репетициям, на которых опять, в который уж раз, что-то менял, совершенствовал — и перед гастролями в Чехословакию осенью 66-го года, и перед поездкой в Польшу в декабре следующего. По-новому делил пьесу на акты. Для ясности вывешивал табло с надписями. Первый акт, тот, где дом в разрезе: «Быт». «Идеи» — это уже второй акт; там были две площадки, на которых одновременно шло действие, — в редакции у Кисточкина и в комнате профессорской дочери Светланы. Причем Кисточкин и Треугольников, самостоятельно существовавшие каждый на своей площадке, могли, не оставляя своих тамошних партнеров, не забывая о диалоге с ними, дискутировать и друг с другом, а в накале страстей бросали реальную, бытовую обстановку и выскакивали на «спираль» (так называлось круглое ступенчатое возвышение, выезжавшее на фурке из глубины сцены). И на этой «спирали», куда по мере надобности вызывались и профессор со Светой, спор двух бывших друзей становился откровенной публицистикой.
Третий акт (на табло — «Фантазия») начинался с того, что из глубины сцены к рампе выходил Кисточкин и обращался к публике: «Третье, и последнее, действие будет происходить в моем воображении! В моем гнусном воображении, и нигде больше!!!»
Обещание сбывалось: действие переносилось в энское, фантастическое измерение, где Кисточкин не стеснял себя уже ничем. Из редактора отдела столичной газеты он превращался в Руководителя, Директора, Сверхчеловека, Ваше Превосходительство, измываясь над жителями этого измерения уже без иронической маски, в открытую, всласть. А жителями были, конечно, всё те же обитатели дома в разрезе, ни в чем не виноватые простые советские труженики, те самые «пупсики» и «светики-пересветики», которым в финале первого акта их общий любимец Женечка желал доброй ночи. Здесь же он говорил с ними по-другому, и его издевательски-темпераментная речь была пародией на известный тип речей, — а может, не пародией? Может, сконцентрированной, сгущенной сутью?
— Кто запретит нам рвать подметки на ходу? Мазать пятки салом? Клин вышибать клином?! С этой торжественной трибуны я, Евгений Кисточкин, торжественно заявляю: никто!!! Ура!
Толпа жителей:
— Ура!
Кисточкин:
— Бэ-э-э!
Жители, хором:
— Бэ-э-э!
Однако был еще эпилог. На табло возникало: «Идиллия». Ее творило воображение уже положительного Треугольникова.
Незадолго перед тем, в энском измерении, антиподы сходились в решающей схватке, и Треугольников одерживал верх. Добродетель, как положено, торжествовала.
— Имя? — спрашивал Кисточкин, наставив автомат.
— Петр.
— Фамилия?
— Треугольников.
— Национальность?
— Русский.
— Национальность?!
— Француз.
— Национальность?!!
— Поляк.
— Национальность?!!!
— Еврей.
— Национальность?!!!! — уже истошно вопил Кисточкин, и тут Треугольников, беспомощно стоявший с поднятыми и сжатыми кулаками спиной к нему, резко оборачивался и обезоруживал врага:
— Ну, хватит! Тебе нигде нет места! Ни в каком измерении! Исчезни! Изыди! Провались!
После чего декларировал счастливый конец. Звучала пасторальная музыка, возникал тот же дом в разрезе, только теперь все были счастливы, все конфликты приходили к идеальному разрешению. Света любила Треугольникова, джазист Игорь играл на трубе разом похорошевшей супруге Элле что-то в стиле Майлза Дэвиса, Нытик делался оптимистом, Толстяк увлекался философией, профессор пил отныне только ацидофилин, а семейство Принцкеров собирало весь дом на экскурсию по Москве-реке.
В киоске перед домом, где некогда сидела хамка Клава (ее блистательно играл Табаков), теперь продавалось все, что душе угодно, вплоть до анчоусов в сметане… Идиллия!
— Какая у вас милая продавщица!.. Спасибо вам!
— Нет, это вам спасибо, — откликалась новенькая в чистом белом халатике и белоснежной наколке и вручала товар пораженному покупателю.
— А можно приобрести чай? — спрашивал профессор — Евстигнеев.
— Разумеется, — отвечала дискантом новая буфетчица. — Вы какой предпочитаете: индийский, грузинский? Есть еще китайский…
— А вы какой рекомендуете?
— Я рекомендую вам грузинский и китайский, отличная получается смесь, — улыбалась продавщица.
— Заверните. Спасибо вам.
— Нет, это вам спасибо.
Все отбывали на экскурсию, на пикник с танцами под луной, прощались с чудо-буфетчицей и благодарили ее хором: «Спасибо вам!» «Нет, это вам спасибо», — отвечала она. «Нет, это вам, вам спасибо, вам!» «Вам, вам, вам, вам…» — уже лаяла им вслед новенькая, после чего снимала с себя наколку, парик — и оказывалось, что в киоске сидит не кто иной, как сам Евгений Кисточкин, у которого все и всегда в продаже.
Такие не исчезают.
Вот уж был истинный, не дразняще-намекающий, а откровенный антикультовый спектакль, — и дело даже не только в том, что со сцены произносились имена Сталина и Мао, «смесь грузинского с китайским». Что до имен, то начальство, конечно, запретило их поминать, однако актеры быстро восстановили вымаранное — такое тогда еще могло сойти с рук. Но, повторяю, не в этом сила спектакля. Открытием автора и, смею сказать, театра был сам Кисточкин, опора и основа любого культа, притом не фельетонный жлоб, а талант, умница, карьерист — человек с безусловным и заразительным обаянием. Оттого и особенно страшный.