Что это? В чем должна Офелия довериться Гамлету? Растерянно я перевернул изящную афишку: мельчайший шрифт информировал о том, как эффективнее избежать беременности. Шведская сексуальная лига вела борьбу за то, чтобы начинающееся лето — пора отдыха и развлечений — не было отравлено «нежелательными последствиями». Тотчас же за этой афишкой лежал в папке номер французского журнала «Экспресс», раскрытый на статье, озаглавленной «Любовь на свободе», — тоже о шведской молодежи. «Цель этой страны, — читал я, — наряду с уровнем жизни повышать уровень личного счастья и цивилизованности. Швеция, и в этом ее величие, откровенно ставит вопрос: что нужно, чтобы секс содействовал расцвету личного счастья, доставлял человеку в его охоте за счастьем глубокое удовлетворение? Ответ на этот вопрос она ищет коллективно при поддержке всех шведских организаций». Автор статьи французский журналист Ив де Сент-Агнес философически замечает: «Из двух сил, которые правят судьбой человека — война и любовь! — первая уступает место второй. Что остается этому миру, лишенному героизма? Любовь во всех сферах, личное счастье».
Читая это, я видел весенний Стокгольм… Мягкие, чуть подсвеченные неоном сумерки; девушки на углу улицы… Поравнялся, остановился низкий изящный автомобиль; на переднем сиденье — рокеры, веселые, без условностей, юноши послевоенного поколения; заднее сиденье может служить «спальней», если в лесах, окружающих город, еще сыровато. «Согласны?»
Современная Офелия может быть спокойна. Гамлет окажется на высоте.
Я подумал опять о Стендале. «Охота за счастьем» — его любимая формула. В одной из книг он определяет характер человека именно как «способ отправляться на охоту за счастьем». По-моему, он вообще первый в литературе ввел это сочетание слов, остро волнующее и посегодня.
Стендаль умел видеть в тончайших оттенках любви социальное: всю жизнь он с увлечением разрабатывал теорию о «влиянии образа правления на страсти». Как никто из писателей и философов до него, он понимал, чем отличается любовь в монархическом государстве от любви в республике, любовь в маленьком княжестве от любви в обширной блестящей империи, как повлияло на развитие этого вечного человеческого чувства буржуазное общество… Он мечтал о великих страстях, которые «так же редки, как великие люди», об обществе, в котором эти страсти станут естественными, необходимыми. С обширной добросовестностью ученого-естественника он собирал материал о нравственном состоянии современного ему общества; о том, как любят в Англии, Франции, Италии…
И, читая вслед за «шведским досье» статью «Революция в нравственности на университетских территориях в США», напечатанную в американском журнале «Ньюсуик», я ловил себя то и дело на мысли: что увидал бы Стендаль в этой «революции», будь он моим современником? Вероятно, еще и потому я думал об этом, что статья вызывала невольно в памяти то, что писал Стендаль о любви в Северной Америке почти сто пятьдесят лет назад, когда ныне уже тривиальное на Западе словосочетание «сексуальная революция» показалось бы безумным даже самым взбалмошным умам.
Наиболее демократическая в то время страна — Северная Америка казалась Стендалю и наиболее далекой от его идеала счастья — дальше Англии, Франции, Германии, не говоря уже о его любимой Италии. «Можно подумать, — писал он, — что дети Пенна (то есть американцы. — Евг. Б.) никогда не читали стиха, в котором словно заключена вся их история». И он цитирует емкую строку старинного латинского стихотворения: «Ради житейского потерять основание для жизни». Иногда этот стих переводят иначе: «Ради жизни потерять основание для жизни». Но мне кажется более точным, отвечающим содержанию стендалевской мысли первый перевод: ради житейского.
На то, что Стендаль условно называет «разумным устройством жизни», тратилось столько сил, что их оставалось все меньше для мира чувств. Или как определили бы эту ситуацию современные философы: одни «ценности» (те самые трудноуловимые оттенки внутренней жизни, которые составляют реальное счастье или реальное несчастье любящего и страдающего, бесконечно дорогого сердцу Стендаля человека) начали вытесняться другими «ценностями».
«Я удивляюсь такому счастью, — грустно писал Стендаль, — но не завидую ему».
Стендаль не бывал в Америке; он судил по письмам и рассказам путешественников, по тому, что подсказывала ему интуиция художника. Но он ошибся только в одном: «…догадка моя, — заканчивает он главу „Любовь в Соединенных Штатах“, — подтверждается совершенным отсутствием там художников и писателей».
Родились Марк Твен, и Хемингуэй, и Фолкнер… но не опровергли Стендаля: их книги насыщены такой же тоской по исполненному бесконечных, почти неопределимых оттенков, изменчивому, как сама жизнь, миру человеческого счастья.
И когда я читал статью с названием одновременно и странным и нудным: «Революция в нравственности на университетских территориях в США», мне казалось, что у меня за плечом стоит пятидесятилетний плотный человек с уставшими, оплывшими плечами и крупными чертами большого, мясистого лица, которое было бы неоспоримо некрасивым, если бы не были зашифрованы в нем великие слова, ставшие потом эпитафией писателя: «Жил. Писал. Любил».
О любви на университетских территориях американский журнал «Ньюсуик» повествует обнаженно и бесстрастно. Если верно, что стиль — это человек, то, вероятно, не менее очевидно, что стиль — это время… Определения и самого автора и его собеседников точны и жестки, исполнены убийственной определенности: нет в них не только оттенков — полутонов.
«Многие из самых старых, самых больших, ведущих университетов США, — констатирует автор, — вовлечены сейчас в болезненную борьбу в области половой нравственности. В этой борьбе деканы сталкиваются со студентами, родители с детьми, а юноши и девушки — с собственной совестью… В Нью-Хэйвене эта общественная революция создала особый символ (на ручке двери вешают галстук, если в комнате студента находится девушка)…»
«Мы отказались от идеи, что утрата девственности связана с вырождением, — сказал нам старшекурсник из Огайского университета. — Добрачные половые отношения не означают падения общества, во всяком случае, того общества, которое мы построим».
«Мы подходим к вопросу на более интеллектуальной основе, — говорит эффектная двадцатилетняя студентка из Вассара, изучающая историю, — оба, он и она, решают сблизиться, потому что уважают друг друга, а не валятся, обнявшись, в постель, как кошки и собаки».
Что же заменила собой «интеллектуальная основа»? Старую добрую «эмоциональную»?
Самому автору нравятся слова — «трезвый реализм». «Реалистически настроенные юноши, — замечает он, — уже не требуют девственности от невест». Афоризм…
Я читал это, и в голове у меня все время вертелось стендалевское: «Самое большое счастье — первое рукопожатие любимой женщины». И я старался угадать, о чем думает за моим плечом будто бы только что покинувший дилижанс пятидесятилетний человек в дорожном камзоле. Мне было ясно, что эта статья о «любви» рассказывает ему об «образе правления» гораздо больше, чем рассказали бы речи современных политических деятелей, экстренные выпуски биржевых газет, кропотливые исследования социологов.
И мне казалось, я понимаю, о чем он сейчас размышляет. «Ушла кристаллизация, — думал Стендаль. — Воображение бездействует, оно не наделяет больше любимого человека всеми возможными в мире достоинствами. Ветка не покрывается подвижными ослепительными кристаллами. Она убийственно оголена, ее ничего не стоит поэтому растоптать. Ушла кристаллизация…
Испытывают ли эти существа, когда они „спят“, — думал он, — хотя бы миллионную долю того потрясения, которое испытал Вертер, когда его лица случайно коснулись волосы Лотты…
Ушло восхищение — первооснова любви».
«Словом, — обратился я мысленно к Стендалю, — ушли те душевные состояния, которые рождали определенные, высшие виды человеческого счастья?»