Изменить стиль страницы

V

Ущерб, нанесенный войной, тяжело отразился на экономике страны и моего родного Крыма.

Возвратившиеся из эвакуации заводы не сразу смогли переключиться на выпуск мирной продукции, страдало разоренное за годы войны сельское хозяйство. А тут еще один за другим засушливые неурожайные годы…

В эти трудные дни партия бросила клич: «Все на восстановление и развитие народного хозяйства».

И в первую очередь поднялись коммунисты, комсомольцы и демобилизованные воины, вернувшиеся с войны.

Многие из них были измучены, искалечены войной, но не ушли на отдых. Каждый старался найти свое место в мирной жизни, чтобы вместе со всем народом, засучив рукава, приняться за большие дела, на которые звала Родина.

Я приехала домой в начале октября. Осень в Крыму была такая же, как всегда: тихая, сухая, теплая. Многие еще купались в море, катались на лодках и загорали. «Бархатный сезон» был в разгаре. Крымскую запоздалую осень до войны называли «золотой» и за обилие фруктов и винограда. Но после войны фруктов в Крыму стало совсем мало. Разоренные войной, остававшиеся несколько лет без ухода сады и виноградники одичали, были заражены вредителями. Нужен был огромный труд, чтобы снова привести все это в порядок. Нужна была кропотливая работа, чтобы ликвидировать тяжелые последствия войны и двинуть народное хозяйство вперед.

Приветливо встречала Родина демобилизованных защитников своих. Заботливо встретили и меня. Сказали: вот тебе квартира, пенсия по состоянию здоровья, лечись, отдыхай пока.

— Нет, — заявила я в обкоме, — отдыхать сейчас не могу. — И попросила послать меня в район работать с молодежью, с комсомольцами.

— А квартиру в Симферополе потеряешь?

— Это неважно, поеду туда, где нужнее.

На другой день я уже ехала с направлением на должность второго секретаря Старо-Крымского райкома комсомола. В Белогорске решила остановиться, чтобы проведать свою старую подругу Пашу Федосееву, с которой в сорок втором году встречалась в разведке в Зуе.

С затаенным волнением постучала я в ветхую дверь маленького дома, какие нередко можно увидеть на окраине небольшого районного городка.

За дверью послышались шаги. Поворот ключа — и на пороге появилась девушка.

Блеснувшие на ярком солнце приколотые к новенькой гимнастерке медали и до блеска начищенные кирзовые сапоги говорили о том, что девушка тоже недавно из армии.

Веснушчатый носик, светлые пряди волос и большие открытые серые глаза, строго и вопросительно взглянувшие на меня, сразу напомнили мне Пашину дочь Нину. Я вспомнила, что, когда в 1941 году, перед приходом фашистов, я встретилась с Пашей в Белогорском райкоме партии, она сказала: «И старшая дочь моя, Нина, тоже добровольно ушла в армию, а я пойду в партизаны».

— Вам кого нужно? — спросила девушка, удивленная моим молчанием.

— Мне нужно видеть Пашу, — улыбнулась я. — Вы, кажется, ее дочь, Нина?

Строгое лицо девушки сразу как-то обмякло, губы дрогнули. Опустив глаза и не отвечая на мой вопрос, она вежливо посторонилась и тихо сказала:

— Проходите.

С тревожным чувством переступила я порог домика и вошла в просторную, скромно обставленную комнату.

У окна сидела с вязаньем в руках сгорбленная старушка, а за столом, застланным розовой скатертью, мальчик лет десяти читал книгу. Когда он поднял голову, я увидела, что его лоб и левую щеку пересекает широкий рубец. А глаза у него были такие же черные, как у матери, мне даже почудилось, что на меня посмотрела Паша.

— Как ты вырос, Миша! — сказала я.

Мальчик удивленно перевел глаза на сестру.

Подавая мне стул, Нина улыбнулась:

— Теперь я вас припомнила, вы Сычева? Он, — указала она на брата, — вас не помнит. Бабушка, — обратилась Нина к старушке, — знакомься, это мамина подруга Сычева, она тоже была в армии.

Я нетерпеливо спросила:

— А где же Паша?

Старушка тяжело вздохнула, перекрестилась, а Нина, опустив глаза, тихо проговорила:

— Мама погибла. Она у партизан разведчицей была… Ее убили в день прихода наших.

Больно ударили по сердцу эти слова. Я опустилась на стул.

— Ох, диточка моя, — простонала старушка и, подняв кверху помутневшие от старости и слез глаза, прошептала: — Царство ей небесное.

Я посмотрела на мальчика. Он делал вид, что внимательно читает книгу, но длинные его ресницы дрожали.

Я поняла, что, расспрашивая о Паше, растравляю душу детей и старушки матери, но, уж если приехала, я обязана все узнать и, решительно придвинув к столу скрипучий шаткий стул, сказала:

— Мы с Пашей встречались в Зуе, когда я была в разведке здесь в Крыму. Я знаю, вам тяжело, но у меня не простое любопытство, я должна знать все о Паше. Расскажите, как она погибла.

Девушка стояла, опустив глаза, и теребила маленький, обшитый кружевом платочек.

— Бабушка может рассказать подробно, все происходило у нее на глазах, — сказала она и присела на сундук у окна.

Поджав впалый рот, старушка молчала. На ее сморщенном лице отразилась глубокая скорбь, а в сухих старческих пальцах быстрее замелькали блестящие спицы.

— Расскажите, бабушка, — настойчиво попросила Нина. — О маме должны знать все.

Миша, насупившись, еще ниже склонился над книгой.

Опустив на колени вязание, старушка утерла концом черного фартука слезы и срывающимся голосом медленно проговорила:

— И какие матери родили таких кровопийцев?

Она еще несколько раз всхлипнула, вытерла слезы и стала рассказывать:

— Это было уже на последних днях, когда наши входили в Крым, Я тогда жила у старшей дочки Марии в Зуях. С нами был и Пашин Миша, — кивнула она на мальчика. — Слышим мы, что наши уже под Белогорском. Два дня грюкали немецкие пушки у нас под колхозными сараями. Румыны еще ничего, а немцы дюже злые были в те дни, как собаки.

А наши люди все радовались. Как появится наш самолет, дети машут руками, а фашисты все злее становились. Боялись, что партизаны поднимутся. А в Зуях много в партизаны ушло. Марии, старшей дочки, дома не было, она поехала в Симферополь, мы с Мишкой были одни.

Утром возле колодца, слышу, бабы говорят, что наши уже близко от Зуев, но немцы страшенно сопротивляются. А в обед прибежала ко мне соседка и говорит: «Мой сынок видел, как Пашу арестовали».

У меня чуть ноги не отнялись и макитра выпала из рук. Но той соседке я не совсем доверяла, прикинулась спокойной и говорю: «Да то он, наверно, обознался. Паша в Симферополе живет, чего она здесь будет?»

Соседка ушла, а я покой потеряла, места себе не найду. Одно за ворота выглядываю. С вечера закрылись с Мишкой пораньше и легли спать. Но не спится мне, томно, а может быть, думаю, и вправду сказали? И все прислушиваюсь, все прислушиваюсь…

Под утро загремели в ворота. Я открыла, а сама как в лихорадке трясусь. В хату зашел полицай с двумя немцами, все перерыли, а потом нам с Мишкою велели собираться.

Я их прошу: «Пусть малец останется дома, я сама пойду!» А они — «Нет, с ним велено».

Привели нас в комендатуру, а у меня аж ноги подгибаются. Значит, вправду Пашу поймали, и вспоминаю, как она мне говорила: «Если поймаюсь и будет очная ставка, не признавайтесь ни за что, мама!»

«Дети есть, стара?!» — спрашивает комендант на ломаном русском языке.

«Есть, говорю, — а у самой руки трясутся. — Одна дочь в Симферополе с мужем живет, а друга к ней поехала, это ж ее сын Мишка».

«Врешь, старая!» — кричал он, да как топнет ногой, глаза вытаращил от злости, вот-вот вылезут.

«Не брешу, пан офицер, — говорю я ему, а сама Мишку успокаиваю: — Не плачь, говорю, то дядя нарочно, не плачь…»

А фашист плеткой как хлыстнет!

«Партизан, большевик! — кричит. — Где матка твоя?!»

А Мишенька спрятался за меня да еще больше ревет. Фашиста всего так и перекосило, подскочил к столу, нажал звонок. Дверь открылась, и в комнату втолкнули мою доченьку Пашеньку.