— Но ведь он в тюрьме, — сказал я.

— Он это заранее знал, — невозмутимо ответил Карлетто. — Тот, кто садится в тюрьму, понимает, что женщине нужен друг сердца. В Риме нельзя жить без любовника.

Мы вышли вместе с Дориной и отправились в тратторию поужинать. Она любила провожать своего Карлетто до варьете. Представления давались на небольшой сцене кинотеатра в центре города, зрители в зале кричали и переговаривались между собой, словно они собрались на площади. Карлетто, как только кончался его номер, присоединялся к нам. Мы ели салат и блинчики, пили сухое вино. Сначала оно мне пришлось не по вкусу, но потом я распробовал его как следует и пил с удовольствием.

— Судьба моя такая, — пожаловался я как-то Дорине, — куда ни приеду, только и знаю, что в остериях время провожу.

— У тебя, наверно, нет своего дома, — сказала она.

Вообще-то на «ты» мы перешли с ней позже, но в тот вечер она впервые так обратилась ко мне.

— Да я только что из дому: мне там мать и сестра уже порядком надоели.

— У нас тебе будет хорошо, — сказала она, — и, если захочешь обзавестись собственным домом, оставайся здесь.

Я смотрел на нее и смеялся. Мне нравилась в Риме эта лень, которая точно была разлита в воздухе. Здесь и вино пили по-иному, чем в Турине, не торопясь и не до бесчувствия. Все — и люди, и дома, и белое вино — нравилось мне и вселяло бодрость. Я знал, что смогу здесь жить и работать, что столько дорог и гор осталось позади; и каждый день мне казалось, будто я только что слез с грузовика и что мне теперь никакие пути не заказаны. Если мною овладевала тоска по Турину, я сжимал кулаки, начинал кружить по комнате и, устремляя свой взор вверх, твердил про себя: «Пабло, ведь ты в Риме». И постепенно успокаивался. Да, теперь я стал другим.

Пока я жил на свои скромные сбережения, и горя не знал. Марина брала за комнату сто лир, да еще поила меня кофе и стирала белье. Взамен я угощал ее апельсинами и однажды даже сыграл на гитаре. Она тоже была толстой, но такой старой, что с трудом двигалась. По утрам она бродила по дому в одной рубашке и юбке, смотрела, как я бреюсь, и все удивлялась, до чего же я еще молодой. Раньше на этой кровати, рассказывала она, спала красивая девушка, еще красивее Дорины, свежее и моложе ее. Она тоже причесывалась перед этим зеркалом, умывалась над этим вот умывальником. Она была брюнеткой, звали ее Розария.

— Сколько она берет? — не поворачиваясь, спросил я.

Марина громко рассмеялась.

— Вы, туринцы, народ хороший, — продолжала она болтать. — Только вот финоккьо [24] есть не умеете. Хотите сразу до мякоти добраться и все вкусное выбрасываете. А у финоккьо мякоти нет.

— Иногда он в горле застревает, — ответил я.

Она добавила, что насчет Розарии я ошибаюсь. Два года назад ей счастье привалило: она была в Фреджене и подцепила там богатого синьора. Теперь ей, наверно, половина Рима принадлежит.

— Понятно, финоккьо, значит, купается в оливковом масле, — пошутил я.

Марина стала объяснять мне, что Рим — это бездонная бочка. Она ерзала на стуле и вздыхала.

— Эх, если бы я не была такой старой, — сокрушалась она. — Мы, римлянки, очень уж любим сладко поесть и побездельничать. А что из этого получается, по мне и Дорине видно. Раньше-то, в молодости, я жила в Кампителли; в воскресенье, пока доберешься сюда, всю душу вытрясет. Ты небось думаешь, что все эти дома, дороги и дворцы на виа Фламинио и до самой этой площади римляне строили? Уж можешь мне поверить, не они. Другие строители, такие же парни, как ты, из разных там городов. У нас были только камни, а кто знал, что это деньги?

— Я тоже не знал, что из камней можно делать деньги, — пошутил я.

— Не разыгрывай из себя Карлетто, — сердито сказала она. — Я вот вижу, ты с гитарой не расстаешься, и так мне за тебя больно. Хоть мне и приятно слушать твою игру, но я хочу, чтобы ты добился большего. Возьми, к примеру, дуче. Он ведь тоже из ваших краев.

Поговорив с ней, я выходил из дому и шел бродить по городу. Рассматривал улицы и дворцы, среди них были такие старые, что их, конечно, только римляне и могли построить. Мне как-то не верилось, что эти дворцы могли воздвигнуть простые парни, вроде меня. Здесь и дышалось по-иному, словно сам воздух был другой. Я останавливался на мосту, смотрел, слушал, как тараторили римляне. Таких холмов и таких ярких цветов в наших краях и не встретишь. Эта толстуха Марина много всякой ерунды наболтала. Мне хорошо здесь потому, что все кажется новым, необычным. И все-таки, когда я проходил иногда лунным вечером по мосту Мильвио и смотрел на холмы, встающие за Тибром, на чернеющие вдали рощи, мне казалось, что это рощи по берегам моего родного По и склоны Сасси. С холмов все местности одинаковы. Мне эти места нравились больше, чем дворцы Рима. От моста шла платановая аллея, напоминавшая мне Валентино или Ступиниджи. По мосту мчались грузовики, уезжавшие из города. В остериях обедали дорожные рабочие и каменщики, стоял запах извести, а на дороге целый день раздавались удары кувалд и кирок.

— Видишь, и в Риме работают вовсю, — сказал мне Карлетто. — Наш импресарио восседает в Палаццо Венеция[25]. Откуда только такие деньги берутся, никто не знает. Строят башни, мосты, уборные. Неважно что, лишь бы строить.

— Но ведь люди живут.

— Люди живут и на каторге. Там даже кормят бесплатно.

А однажды старая Марина меня отчитала. Она пересмотрела всю мою одежду и осталась очень недовольна.

— Так ты, значит, не фашист, — разочарованно сказала она. — Даже черной рубашки у тебя нету.

— Разве это обязательно?

— Священника по сутане узнают. Тебе мать что, этого не говорила? Ты в Рим зачем приехал — зарабатывать деньги или проживать последнее? — Она покачала головой и добавила: — Ты поберегись. И похитрей тебя люди за решетку попадали.

Карлетто и Дорина ненавидели фашистов смертельной ненавистью. Но это не мешало Дорине порой набрасываться на Карлетто. Когда ее дочки не возвращались вовремя домой, когда они что-нибудь разбивали или их прогоняли с площади мальчишки, члены балиллы, бабушка начинала причитать, что живут они, как на улице, а другие еще носят эту форму. Дорина принималась кричать, что если уж мужчина не понимает, что кругом делается, то чего можно требовать от них, женщин? В каких только грехах не обвиняла она Карлетто и своего арестованного мужа. Денег они не накопили, отравили ей лучшие годы, и все ее мечты разлетелись в прах. Карлетто она упрекала за то, что он умеет лишь смеяться да издеваться над другими, а муж ее как был наивным мечтателем, так и остался.

— Будь я мужчиной, — восклицала она, — уж я бы…

— Ну, что бы ты сделала? — смеялся Карлетто. — Ведь ты и сейчас получше многих живешь.

Я вспомнил, как однажды мы сидели вечером с Амелио в кабачке и зашел разговор о политике. Кто-то стал громко доказывать, что дуче все правильно делает и теперь нам, итальянцам, живется лучше, чем прежде, а болтать языком попусту всякий умеет. «Поэтому ты лучше и помолчи», — сказал Амелио. И так посмотрел на защитника дуче, что у того пропала всякая охота говорить.

Но наедине со мною Дорина никогда не заводила разговора о фашистах. Когда мы выходили вместе из дому, чтобы встретить Карлетто, она расспрашивала меня о Турине, об ателье мод и сама рассказывала, что пошла в театр так, из каприза, и тогда в Генуе все продала: шубы, драгоценности, даже голос. И смеялась.

— Не знаю уж почему, но вы, туринцы, мне нравитесь, — как-то сказала она. — Вы сумасшедшие, насмешники и упрямцы. И все-таки, не будь у меня семьи, я, может, и решилась бы…

Я вел ее под руку и думал о Турине. «Пабло, помни, ты теперь в Риме, — настойчиво твердил я себе, — ты в Риме».

— А по Турину ты не скучаешь? — вдруг спросила она. Потом стала грустной и заговорила о своих годах: — Старшая дочка уже кокетничает с мальчиками, знаешь.

вернуться

24

Финоккьо — съедобный корень тмина.

вернуться

25

Палаццо Венеция — резиденция Муссолини.