— Разве теперь вспомнишь? — пробормотал Лубрани.

— Ага! — крикнула Линда. — Хорошо же ты провел вечер, если он у тебя из головы вылетел. Выходит, никакого удовольствия ты не получил.

— Откуда ты знаешь, может, ему тогда не до удовольствий было? — сказал я Линде. — Может, он ждал кого-нибудь. Или ехал в поезде и произошло крушение, или носу из дому высунуть не мог из-за плохой погоды.

Лубрани только молча улыбнулся. Потом посмотрел на нас своими маленькими глазками.

— Значит, двадцатого вечером? — с преувеличенной серьезностью сказал он. Порылся в карманах и вытащил записную книжку.

— Как интересно! — воскликнула Линда.

Лубрани стал небрежно перелистывать записную книжку.

— Двадцатого, двадцатого, — повторял он. — Досада какая, не могу найти. Ведь целый год прошел.

— Дай я посмотрю, — сказала Линда.

Но Лубрани успел отвести ее руку.

— Покажи сейчас же! — закричала Линда. Они опрокинули рюмку. — Ты за это поплатишься, — сказала Линда.

— Тут одни деловые записи.

— Тогда изволь рассказывай про этот год.

Лубрани, шутливо отмахиваясь от Линды, снова начал листать свою книжку. Он полушутя-полусерьезно бормотал какие-то имена, названия.

— Бухгалтер… дирижер… провел ночь… Звонил… врач, дирижер… Флоренция… подходящая толстуха… Кьянчано… провел ночь.

— Покажи-ка, что ты вчера вечером записал.

Но Лубрани не дал ей посмотреть и спрятал книжку.

— Расскажи лучше ты, Линда, что ты делала двадцатого вечером. Ну, мы слушаем…

Линда скорчила недовольную гримаску и проворчала, что у нее нет записной книжки.

— У меня ничего не осталось в памяти от этого года. Время растратила впустую. Ничего уже не могу вспомнить.

— Пусть будет не двадцатое. Расскажи, что было в прошлом году в декабре, что ты тогда делала? — сказал я.

— Работала, — сказала Линда.

— День и ночь? — спросил Лубрани.

— Разве вспомнишь сейчас? Запоминаешь только то, что делается по привычке изо дня в день. Все остальное забывается. Все, что ты говорил, во что верил, больше не существует. Помню только одно утро, на улице был такой густой туман, что казалось, мир навсегда исчез за белой ватной пеленой. Даже шагов не было слышно… Лишь это утро мне и запомнилось.

— С кем же ты гуляла по улицам той ночью?

— Э, давайте бросим эти глупости, — сказал Лубрани, — а то плетем всякие небылицы.

О моих воспоминаниях они не спросили. Не знаю даже, обрадовало меня это или нет. Линда наклонилась над столом и сказала:

— Давайте лучше попробуем угадать другое. Что мы будем делать в этот день в будущем году?

Безумная танцовщица давно утихомирилась. Две-три пары еще танцевали. Было уже часа три утра, и зал опустел. Половина оркестрантов дремала.

— Впрочем, нет, — неожиданно сказала Линда, — давайте вспоминать, что мы делали сегодня вечером.

— Пей лучше, пей, — заметил Лубрани.

— Хочешь, чтобы я запомнила это вино? — жалобным голосом сказала Линда.

На следующий день, когда мы вдвоем шли с ней по улице, я спросил:

— Ты и вправду забыла все, что было в прошлом году?

— А ты все еще думаешь об этом? — сказала Линда.

Возвращаясь домой, я решил, что лучше уж одиночество, чем постоянное ожидание, что Линда скоро забудет и думать обо мне. Мысли эти доставляли мне горькую радость. Может, если внезапно оборвать наши встречи, это заденет ее за живое и тогда она уже не сможет меня забыть.

— Я вот помню каждую минуту с того дня, как увидел тебя, — сказал я.

— Все может быть.

Она говорила так, словно уже бросила меня. Я стиснул зубы.

— Вчера ночью я понял, какая ты, — тихо проговорил я.

Она взяла меня за руку и что-то сказала.

— Значит, в прошлом году ты все вечера сидела дома?

Она еще крепче сжала мою руку и сердито спросила:

— Что с тобой?

— Ничего. Но зачем ты так говоришь? Ведь был Амелио, и ты сама рассказывала, что ездила с ним на холм. Ну, в тот вечер, когда вы танцевали под портиками…

— Вам ничего нельзя рассказать, — с упреком ответила она. — И ты такой же, как все.

Так мы начали вспоминать прошлое, она рассказала мне многое о своей жизни и как-то сразу загрустила. Мы собирались пойти в кино, но раздумали. Купили жареных каштанов и побрели вдоль берега По. Спустилась ночь, на улицах зажглись фонари, и мне хотелось, чтобы ночь эта никогда не кончалась, потому что при одной только мысли, что мы можем расстаться и не увидеться больше, у меня подкашивались ноги. Словно она была частью меня самого. Ее тело я ощущал, как свое. Ее голос был словно объятия. Она рассказала, что, когда была девчонкой, пошла гулять на холм с одним дрянным парнем и там прямо на траве он овладел ею. И прибавила, что все это пустяки, и вся жизнь наполнена этими пустяками, потом спросила, неужели я совсем не изменился с тех пор, как впервые познал любовь. Разговор перешел на Амелио, и она стала отрицать, что спала с ним.

— Какой ужас, — сказала она.

— А я и сейчас люблю Амелио, но пойти навестить его просто не в силах. Мне не нравится жизнь, которую я веду. Вечно этот поганый Лубрани путается под ногами. Почему мы не можем быть только вдвоем, скажи, Линда?

Не любил я ходить по ночам в «Маскерино» вместе с Лубрани, но вечером мне там нравилось. Бар был недалеко от моего дома, и Линда прибегала туда прямо из ателье. Утром я обычно исполнял обязанности подручного в мастерской, надеясь таким путем завоевать доверие хозяина. Дома родные громко возмущались и без конца твердили: «Становись-ка лучше за прилавок и торгуй». Однажды я и правда встал за прилавок, взял гитару в руки и, когда приходили покупатели, не прекращал игры. Так что все равно управляться с ними пришлось сестре и матери. С тех пор они перестали попрекать меня, что я стараюсь улизнуть из дому. Я был убежден, что рано или поздно стану работать шофером, неважно, здесь или в другом городе, лишь бы со мной была Линда.

Я немного подрабатывал тем, что продавал ноты. У меня дома были партитуры опер, и в «Маскерино» я очень скоро свел знакомство с музыкантами. Постоянно у одного или двух оркестрантов, чаще всего у женщин, не оказывалось нот. Тогда я предлагал: «У меня есть поты, уже переписанные, цена такая-то». Там был один старичок, Карландреа. В молодости этот Карландреа играл на кларнете в оркестре, но потом заболел астмой. Он никак не мог понять, почему я не хочу стать солистом.

— Я и так солист, — говорил я ему, — да еще какой. Играю, когда хочу и кому хочу.

Он знал Лубрани и говорил про него: «О, это настоящий синьор».

Линда тоже не могла меня понять.

— Боюсь попасть в лапы к Лубрани, — объяснил я ей. — Играть на гитаре — не настоящая работа. Это все равно как если бы тебе платили деньги за то, что ты хорошо одеваешься. Моя работа — дальние рейсы.

Линда приходила вечером, когда бар еще был погружен в полутьму. Кресла здесь были старые, обитые потертым красным бархатом, большую люстру зажигали только в полночь, но мы с Линдой не жаловались. Линда заказывала яйца и молоко. И я за компанию с ней. Она рассказывала мне про свою работу, про своих новых заказчиц. Почти всегда ей звонил в мастерскую Лубрани, предлагая встретиться в «Парадизо» или в варьете. Я предпочитал ходить в варьете. Там хоть можно было посидеть с нею рядом. Но иногда я говорил: «Да ну его ко всем чертям», — и мы проводили вечер вдвоем, натянув Лубрани нос. Но на следующий день он об этом даже не заикался.

Карландреа был похож на таракана, и при одном взгляде на него у меня пропадала всякая охота стать солистом.

— Вот какой конец нас ждет при первом же несчастье.

— Какой же?

— Станешь таким вот старым, дряхлым, жалким.

— Столько дорог ведет к такому концу, — спокойно ответила она.

Таких печальных и смешных историй в «Маскерино» было немало. К примеру, история с Минние, гардеробщицей. Одно время эта Минние пела в «Меридиане». Когда я ее впервые увидел, мне показалось, что она немного похожа на мою сестру. Я хочу сказать, что она мало подходила для той профессии, которую ей подыскала мать. У нее только и было, что красивые глаза да кроличья шубка. Но все-таки она была звездой варьете, и мать всегда поджидала ее у дверей «Меридианы». Однажды я зашел с Линдой в «Маскерино» и увидел там старую мать Минние; ее окружала группа людей, и они что-то горячо обсуждали. Оказывается, она рассказывала им о Минние и просила прочесть дочкино письмо.