— Хорошо?
— Хорошо, Тонечка!
Они стояли в фонаре, как тогда, весной. Крупные, легкие хлопья снега залетали в форточку вместе с морозным паром. Антонина вдруг плечом оперлась на Пал Палыча. Он обнял ее, повернул лицом к себе и, глядя в глаза, сказал, что он любит ее и хочет, чтоб она стала его женой. Пока он говорил, снежинка, влетев в форточку, покружилась и упала на волосы Антонины, возле уха. Эта снежинка, и коса, и утро, и стол, покрытый белой скатертью, и ковер, и тревожный взгляд Антонины, а главное, утро, особенно бодрящее утро, стук ломов и вой грузовиков — все это вместе наполнило Пал Палыча решимостью и заставило сказать то, что он так давно собирался сказать и все откладывал.
— Теперь, Тонечка, казните или милуйте, — добавил он, потрогал очки и, ссутулившись, сел на диван в угол. — Теперь ваше слово… Что же касается Феди…
— Федя тут ни при чем!..
— Ну… — Пал Палыч развел руками и еще больше ссутулился: — Оба мы одиноки, Тоня…
Но она перебила его:
— Замуж? — строго и настойчиво спросила Антонина. — Замуж? Почему я замуж должна идти, Пал Палыч? Почему непременно замуж?
Он поглядел на нее: неправда, она говорила не строго и не настойчиво, — ему так показалось потому, что он не видел ее лица. Лицо было печально, утренний свет сделал лицо серым, глаза смотрели пристально и грустно.
— У вас сын, Тонечка, — напомнил он, — ребенок. Вот это что! Разве это жизнь так?
Улыбнувшись, она покачала головой:
— Вот и Скворцов тоже говорил — сын. — Помолчав, она добавила: — Нет, Пал Палыч, замуж за вас я не пойду.
— Почему?
Она молчала.
— Почему, Тоня? — во второй раз спросил Пал Палыч.
— Я хочу одна, — тихо, виноватым голосом сказала она, — я не могу так. Ведь я же не люблю вас.
Пал Палыч опустил голову.
— Не сердитесь на меня, Пал Палыч, — сказала она, — но я не могу. Это ужасно — быть женой и не любить. Я не любила Скворцова и не люблю вас. То есть я знаю, какой вы, я вас не равняю, — испуганно заторопилась она, — но все равно я не могу.
— Ну что ж, — сказал он и развел руками по своей привычке, — раз так…
Он ничего не смог больше сказать и улыбнулся вежливо и ровно.
Антонина ушла.
Он запер за ней дверь, лег на диван и задумался. Думая, он улыбался — покойно и ровно. Так бывало с ним часто, даже если он дремал.
9. Главное — ваше счастье!
Спокойная, молчаливая, скромная — с каждым днем, с каждой неделей, с каждым месяцем она все больше нравилась ему. Он любил смотреть, как она причесывается, как неторопливо и ловко заплетает и закладывает косу, как закалывает шпильки. Ему нравилась ее плавная походка, шелест ее платьев, легкое поскрипывание ее обуви.
Издалека он слышал — вот идет Тоня.
Он знал, как она стучит, — сильно раз, два, три, а четвертый небрежно.
Он изучил ее вкусы: конфеты она любила такие, помидоров она не ела вовсе, яблоки непременно вытирала полотенцем, — он знал все.
И говорил себе:
— Ничего, поборемся!
В пятьдесят четыре года он был крепок, подвижен, ловок, силен; зубами разгрызал грецкие орехи; таскал из подвала огромные охапки сырых дров; пальцами он выдергивал из стены глубоко вбитые гвозди.
Ум?
Он знал людей и посмеивался в седые усы: все они лежали перед ним голенькие, как на ладошке. Всю его жизнь перед ним проходили люди: пьяные, трезвые, только деловые и только веселящиеся, министры и офицеры, купцы и проститутки, порядочные женщины… кой черт — для этих порядочных женщин под вуалями он опускал шторы в отдельных кабинетах. Он слышал речи государственных умов и мальчиков, боявшихся «нарваться». Миллионер на его глазах совершал чудовищные сделки, министр получал взятку. Архиерей блудил. Жена царедворца хихикала на диване — два цыгана из ресторанного хора щупали ее. И он посоветовал ей именно их выбрать. «Останетесь довольны, — посулил он? — ублажат…»
А эти? Им подавал щи флотские, рагу из барашка, суп мавританский и котлеты пожарские, селедку натюрель и компот из свежих фруктов — все на фанерном подносе по нормам охраны труда — шесть первых, восемь вторых.
Что эти! Им бы не запечь в запеканку мышь — только и всего, да поменьше веревок в гарнир.
Им ничего не надо.
И ему ничего не надо. Он прожил жизнь, поел, попил. У него были деньги. Теперь он хочет только свой угол, свою жену, ребенка, он хочет, чтобы топилась печка, сидеть на корточках и помешивать рыжие угли тяжелой кочергой…
Федю он будет учить грамоте и арифметике, он его будет раздевать на ночь и щекотать ему усами мягкую шею: «Федя-медя съел медведя, сам горбыль, из носа пыль!» — а вечером читать потешную книгу.
Подолгу он следил, как она гладила белье, или мыла посуду, или шила, низко опустив красивую голову, изредка поправляя волосы смуглой рукой…
Иногда они ходили в кино или в театр. Антонина тщательно одевалась, душилась и шла, оживленная, смешливая, хорошенькая…
Она привыкла к нему: он окружил ее заботливым вниманием, оклеил ее комнату новыми обоями, покрасил оконную раму желтым, чтобы Феде было светлее, починил шкаф. Она знала — о дровах заботиться не надо: Пал Палыч сделает, — и нисколько не удивлялась, что лучина для растопки наколота и подсушена, что дрова горят как порох, что развалина примус стал новым, что дверь в ее комнате больше не скрипит, — ничему не удивлялась и все принимала как должное.
И вот однажды все это исчезло: исчезли уютные вечера, когда Антонина шила, Пал Палыч читал; исчезли заботы, внимание, скрипучий, ворчливый голос Пал Палыча: «Опять без бот пошли, схватите воспаление легких», исчезла привычная обстановка ласки и баловства.
Как-то раз под вечер Пал Палыч, заметно волнуясь, сказал Антонине, что ему тяжело ее видеть и что будет, пожалуй, лучше, если их отношения станут не дружбою, а знакомством.
— Ни к чему мне дружба, — пояснил он тихо, — какая такая может быть дружба? Я всю жизнь радости не видел, а тут…
Он махнул рукой и отвернулся.
Антонина вышла.
Утром, в парикмахерской, она, как ни в чем не бывало, щелкала ножницами, завивала, стригла, подсмеивалась над клиентами, а возвратившись домой, почувствовала вдруг себя одинокой, маленькой, заброшенной.
Явился Федя, он поломал тачку. Антонине стучать к Пал Палычу казалось неудобным, и она послала сына одного. Через несколько минут тачка была починена.
— Ну что?
— А починил, — коротко ответил Федя.
— Ничего не спрашивал?
— Спрашивал.
— Что?
— Грязно, спрашивал, во дворе?
— А ты что?
— Я сказал — так себе.
— Про меня ничего не спрашивал?
— Про кого — «про меня»? — не понял Федя.
Улыбнувшись, Антонина посадила мальчика на колени и спросила, говорил ли что-нибудь Пал Палыч.
— Говорил.
— Что?
— «Федя-медя, высморкайся».
— Ты высморкался?
— Ну да, высморкался.
Больше месяца Антонина и Пал Палыч встречались только в коридоре и на кухне, да и то не каждый день. Он заметно осунулся, бывал дома редко и ни с кем из жильцов коммунальной квартиры вовсе не разговаривал. Антонина ходила в клуб, там ей было скучно; в кино парикмахер Самуил Юльевич положил ей руку на колено и принялся шептать вздор; в цирк она пошла с Федей, представление было неудачное, кого-то все время кем-то заменяли, Федя потихоньку уснул.
Не везло.
Как-то поздней ночью она проснулась от стука в парадное. Стучали неровно — то громко и настойчиво, то едва слышно. Сунув ноги в шлепанцы и накинув халат, Антонина пошла отпирать.
— Кто здесь?
— Я.
По голосу она узнала Пал Палыча и сразу же поняла — пьян. Замок заскочил, дверь, как нарочно, долго не отворялась. Пал Палыч откашливался там, на лестнице. Он вошел боком — серый, мятый, постаревший и усталый, мелкие капли пота блестели на его лбу, костюм был перепачкан известкой, воротничок растегнут, на груди нелепо сверкала единственная запонка.
— Что вы, Пал Палыч?