И Башир негромко, спокойно ответил:
— Знаю, бабуля, все знаю, друзья мои. Мне, конечно, еще мало лет, но сколько я себя помню, я всегда жил без крова, без родителей, среди таких же, как я, беспризорных детей. А как много я видел их — трясущихся в лихорадке, страдающих от смертельного недуга, одиноких, голодных, лежащих в уличной пыли и грязи, облепленных мухами, со вздутыми, как бурдюки, животами. И никому не было до них дела, кроме тех людей, которые должны были убрать с дороги их маленькие безжизненные тельца. Я сам, когда был болен, оказался, словно околевающий бездомный пес, совершенно без помощи, и жив остался лишь по воле Аллаха. Да, друзья мои, уж я-то знаю, может быть, даже лучше, чем вы, какова участь детей бедняков.
Здесь Башир на время умолк и обвел своими добрыми карими глазами, насквозь пронизанными лучами полуденного солнца, лица слушателей. Потом он спросил еще более тихим ласковым голосом:
— Но чем, скажите, виноват ослик, умирающий оттого, что его истязали каленым железом?
Говоря это, Башир остановил взгляд на человеке самом бесчувственном, самом черством из всех, что сидели вокруг него. И старый ростовщик Наххас, о котором говорили, что он лишь тогда справедлив, когда взвешивает свои монеты и драгоценные камни, процедил сквозь зубы, качая головой:
— Мне нечего тебе возразить.
И Башир продолжил свой рассказ:
— Ухаживая за осликом, я делал все возможное, чтобы он не заснул. Это было очень важно. Если он заснет или хотя бы впадет в оцепенение — он неминуемо погибнет, наставлял меня доктор Эванс. Во сне не борются за жизнь, а ослик должен бороться беспрерывно, до тех пор пока отдых, хороший уход и лекарства не возымеют действия. Потом организм будет сам себе помогать в борьбе с недугом, но сейчас нужно из последних сил помогать ему. И ослик это прекрасно понимал, он вообще был очень умен. Он проглатывал все лекарства, которые я ему давал, и спокойно, без малейшего сопротивления, позволял мне делать с ним все, что необходимо. Он сам берег тот тоненький фитилек жизни, что еще горел в нем. Усилием воли он старался все время держать широко открытыми свои гноящиеся глаза. Глядя на меня, он как бы говорил: «Видишь, Башир, я не сплю, нет, я живу, живу».
И все же силы порой покидали его. Подчас я видел, что он держится на ногах только благодаря свисавшей с потолка подпруге и желание жить оставляло его. Хотя его глаза по-прежнему оставались открытыми, это были невидящие глаза: их застилала какая-то серая пелена. Тогда я чувствовал, друзья мои, что костлявые руки смерти уже почти добрались до его сердца.
В такие минуты я, отложив в сторону лекарства, гладил его мордочку и разговаривал с ним, стараясь приободрить. «У тебя, малыш, теперь есть друг, — говорил я. — Ты не одинок и не погибнешь в этом большом городе. Ты поправишься, вот увидишь! Это я, Башир, который заботится о тебе, — я обещаю, что ты снова насладишься ярким солнцем, прохладной тенью, свежей водой. Еще немного мужества, мой маленький, — и ты будешь здоров».
В эти слова я вкладывал все силы своей души. Моя энергия передавалась ослику. Серая пелена, застилавшая ему глаза, постепенно становилась тоньше, прозрачней и совсем спадала. И вот он уже снова мог видеть меня, понимать то, что я ему говорил, — он ведь был очень умным осликом. Жажда жизни возвращалась к нему. Он с благодарностью смотрел на меня, клал мордочку мне на плечо и даже шевелил ухом. Тогда я снова принимался делать ему уколы, мыть, перевязывать раны, давать лекарства. И моя любовь к нему день ото дня становилась все сильней.
А потом серая пелена опять застилала ему взор, и смерть снова подбиралась к нему. Мне нужно было отыскать в своей душе такие слова, которые были бы способны побороть смерть. Это становилось все трудней и трудней: усталость мешала мне желать и надеяться за двоих. Много раз я думал, что ослик уже никогда не посмотрит доверчиво на меня и не пошевелит ухом. И мысль эта заставляла меня слишком сильно страдать, и страдание пробуждало во мне мужество, и мужество передавалось от меня ослику. И все повторялось сначала.
Как-то утром, после такой вот тревожной ночи, я с удивлением увидел в конюшне доктора Эванса и, как сквозь сон, услыхал его слова:
«Ослик еще дышит — и это поразительно. Но ничего не изменилось: его жизнь по-прежнему висит на волоске и может оборваться в любую минуту. Надежда только на твою привязанность к нему, Башир».
Сказав это, доктор Эванс ушел к другим животным. Наступил день, и я увидел грязь в конюшне и ощутил зловоние, исходившее от ослика, да и сам я весь пропах спекшейся кровью, гноем и разлагающейся плотью. И тут меня охватило отчаяние. Мне вдруг стало ясно, что все мои усилия тщетны. Я вспомнил о солнце, об уличной толкотне, об Омаре и Айше, о медовых пирожных. И, не желая больше смотреть на умирающего ослика, я решил пойти в порт.
Увидев, что я ухожу, ослик начал реветь, тихо так реветь — я едва услышал. Но это заставило меня вернуться и заглянуть в его умные страдающие глаза. Они как бы говорили:
«Неужели ты покинешь меня, Башир, мой друг, мой единственный друг? Ты же знаешь, что без тебя у меня не будет сил выжить. А мне так хочется вновь увидеть свет, ощутить полдневный зной, поскакать по оживленным улицам, поваляться на травке…»
Ослик положил мордочку мне на горб — это стоило ему неимоверных усилий. И тут вдруг я увидел, как затуманился его взор и недвижное тело повисло на ремне. Я подумал, что убил ослика тем, что хотел бросить его, и стал проклинать себя за малодушие. Мне уже ничего не было нужно, только бы вдохнуть в ослика жизнь. Я вспомнил все, чему научился прошлой ночью, но все было напрасно. На этот раз смерть подобралась к нему совсем близко. Я почувствовал, что больше ничего не смогу для него сделать. О друзья мои, я испытывал горький стыд, мне хотелось плакать. Вы знаете, что бездомные дети-сироты не умеют плакать, а с тем, кто плачет, обращаются как с рабом. Это закон улицы. Даже самые маленькие, даже девчонки знают это. Посмотрите на Омара и Айшу: их глаза всегда сухи. Так вот, я, их предводитель, настоящий мужчина, я, Башир, самый стойкий из всех, видя умирающего ослика, зарыдал, обхватив руками его стертую, израненную, обожженную шею. Слабый и малодушный, я лил слезы на его голову и вдруг почувствовал, как что-то теплое и мягкое гладит мне щеку: это было ухо ослика. И на этот раз жажда жизни возвращалась к нему.
Я ухаживал за ним весь день, испытывая то страх, то радость, то муки, то надежду, в зависимости от его состояния. Когда наступил вечер и санитары покинули лечебницу, в конюшню, с каждым днем становившуюся все грязней и зловонней, вошел доктор Эванс в белом халате. Он долго, очень долго осматривал ослика, а я в это время глядел на его лицо, пытаясь угадать его мысли. Но восковое лицо доктора Эванса сохраняло все то же бесстрастное выражение, и ничего нельзя было прочесть в его глубоко посаженных глазах. Наконец он приказал:
«Смотри за ним внимательней, чем прежде. Эта ночь будет самой трудной. Лекарства начинают действовать, и может наступить кризис. Смотри хорошенько, Башир».
Дав мне новых лекарств в дополнение к прежним, доктор Эванс ушел, а я остался в конюшне, где горел большой фонарь и мое двугорбое тело отбрасывало тени на стены и потолок. Ослик, поддерживаемый подпругой, хрипел и задыхался, терял сознание и приходил в себя, боролся, возвращался к жизни и снова умирал.
Сам же я, о друзья мои, не ел и не спал в течение многих бесконечно долгих часов. Все тело мое страшно болело, а душа болела еще больше. Но я терпел. Не я ли пообещал доктору Эвансу, а главное — ослику, что справлюсь? И не моя ли вина в том, что ослик продолжал мучиться, потому что я помешал доктору Эвансу, мудрому человеку, усыпить его?
Увы! Гордыня в нас сильнее нас самих. Я не знаю, как все произошло. Помню только, что я вдруг почувствовал, как кто-то легонько меня трясет, потом трясет посильнее. В конюшню уже проник дневной свет и утренняя прохлада. Я лежал на земле, вязкой от грязи, у ног ослика. Надо мной склонился доктор Эванс.