Когда мешок с песетами опустел и люди стали расходиться, воздавая хвалу Абд аль-Меджиду Шакрафу, мой друг Флаэрти подошел ко мне и, подмигнув смеющимся глазом, попросил познакомить его со странным господином. Мы направились к столику, за которым сидел Абд аль-Меджид Шакраф, окруженный — словно султан придворными — почтенными торговцами и мудрыми толкователями Закона, имеющими обыкновение чинно распивать кофе в кофейнях на Малом базаре. Они были единственными, кто осмелился приблизиться к Абд аль-Меджиду Шакрафу. Неторопливо, с достоинством вели они беседу, и тут я подвел к ним моего друга Флаэрти и представил его. Я заметил, что при слове «журналист» в добрых глазах моего нового господина снова вспыхнул огонек тщеславия.
«Спроси его…» — начал было Флаэрти по-английски, обращаясь ко мне, поскольку я обычно играю при нем роль переводчика.
Абд аль-Меджид Шакраф расхохотался, хлопнул господина Флаэрти по плечу и сам заговорил по-английски на удивление свободно, бегло (чего нельзя сказать о его арабском), со всеми, правда, особенностями американского произношения.
Все вокруг были поражены, и Абд аль-Меджид Шакраф от души порадовался, видя такую реакцию окружающих. Он стал объяснять господину Флаэрти, что его сознательная жизнь началась в Нью-Йорке, куда он приехал пятнадцатилетним подростком в то достопамятное время, когда люди переезжали с места на место, не имея никаких бумаг с печатями, без которых сегодня просто шагу нельзя ступить. В Нью-Йорке он сперва торговал на улицах разными украшениями, бабушами и благовониями, потом открыл небольшой марокканский магазин, а потом магазин побольше. Мало-помалу ему удалось сколотить целое состояние. Американское правительство, куда входят самые богатые, самые могущественные люди в мире, согласилось признать его гражданином Соединенных Штатов Америки. Но теперь, спустя сорок лет, он пожелал вернуться в Танжер, который покинул голодным оборванцем, и зажить на широкую ногу, вызывая восхищение и зависть у земляков. И вот он здесь.
«Но не забывайте, друг мой, — то и дело повторял он господину Флаэрти, — что я гражданин самой богатой и могущественной страны в мире».
Будучи американцем, он и в самом деле чувствовал себя выше других людей. А Танжер он выбрал потому, что в этом городе мог лучше всего продемонстрировать свое особое положение.
Дабы упрочить его, он заказал у изумленных ремесленников американский флаг, в три раза больший, чем тот, что реет над зданием американского консульства. День, когда флаг был вывешен на красивом особняке, купленном в самом центре старого города, стал счастливейшим днем в жизни Абд аль-Меджида Шакрафа.
— Помню, помню, — проворчала старая беззубая Фатима. — Той материи мне с лихвой хватило бы, чтобы одеть всех своих ребятишек.
— Молчи, женщина! Что ты понимаешь в славе и почестях? — воскликнул бездельник Абд ар-Рахман.
И Башир продолжил свой рассказ:
— Первое время у моего нового господина все шло как нельзя лучше. Арабы любили его за длинные истории о прекрасной жизни за океаном, которые он рассказывал в мавританских кофейнях. Иностранцев он забавлял своим необычайным нарядом, и они с удовольствием проводили время в его обществе. В газетах Танжера, Рабата и Тетуана напечатали его фотографии и даже поместили рисунки моего друга, маленького старого Самуэля Горвица, которые Абд аль-Меджид Шакраф оплатил с неслыханной щедростью.
Однако незаметно для него самого положение изменилось. Люди ведь, друзья мои, быстро устают восхищаться, и тот, кого они еще недавно превозносили до небес, вскоре им надоедает и начинает их раздражать.
К тому же Абд аль-Меджид Шакраф обладал весьма досадной — для него самого — чертой характера: он был слишком добр. И его щедроты вызывали обострение скупости у соседей. Те стали распространять слух, что он-де сбивает цены и бедняки становятся несговорчивыми.
А тут еще Абд аль-Меджид Шакраф из лучших побуждений принялся всех поучать. Арабов он убеждал в том, что им непременно следует изменить образ жизни, навести чистоту и создать удобства в своих жилищах, лучше обращаться с домашними животными и со своими женами. Иностранцев он упрекал в том, что они бессовестно пользуются услугами арабов и ведут себя как хозяева в стране, которая им не принадлежит. Кончилось тем, что арабы стали считать его отступником, а чужеземцы — предателем.
Однако сам он ни о чем таком не догадывался и продолжал благоденствовать под звездами своего флага, словно под небесными светилами.
И вот в пятницу утром, как обычно, в Большую мечеть, что на вершине касбы, прибыл с процессией его высочество мандуб, наместник его величества султана, нашего повелителя. Чтобы присутствовать при этом событии, Абд аль-Меджид Шакраф облачился в самые дорогие свои одежды. Я сопровождал его, тоже одетый самым роскошным образом.
Все вы знаете, друзья мои, как великолепно выглядит процессия по пятницам. Впереди медленно движется его высочество мандуб, за ним следуют пешая и конная гвардии. Процессия пестрит множеством красок, и медь фанфар сверкает на солнце. На головах у отцов города фески — символ принадлежности к городской элите: у одних — меховые, у других ярко-красного цвета, у третьих — с золотой отделкой. И толпа правоверных, как всегда, пожирает глазами это пышное зрелище.
Однако на сей раз всеобщее внимание привлек Абд аль-Меджид Шакраф со своим двугорбым слугой. Сильным мира сего это не понравилось.
Но все бы ничего, если б не одно происшествие.
Совершенно неожиданно какой-то несчастный — он валялся, извиваясь всем телом, на мостовой, ползал на четвереньках и больше походил на разъяренного зверя, чем на человека, — бросился к его высочеству мандубу. Он издавал дикие вопли, рвал на себе лохмотья, и пена стекала с его грязной бороды. Этим безобразным существом был всем хорошо известный юродивый Рим аль-Кам, которого правоверные за его безумие почитали как святого. Сам августейший султан, да-да, сам рабатский султан не осмелился бы помешать его безумным выходкам.
Толпа расступилась перед сумасшедшим, и мандуб не сделал ни малейшего движения, чтобы избежать с ним встречи. Но Шакраф, мой господин, сорок лет проживший вдали от родины и за это время привыкший к иным обычаям, испугался покушения или какого-нибудь святотатства. Желая защитить мандуба, он набросился на Рима аль-Кама, схватил его за плечи и отшвырнул назад.
Думается мне, что, не сдержи охранники толпу, она бы в страшном гневе в клочья разодрала царскую одежду Абд аль-Меджида, да и его самого в придачу. А мандуб сурово выговорил Шакрафу.
Мой господин не мог скрыть удивления и возмущения. «Нравы дикарей», — заключил он.
И когда толпа вновь загудела, он вскричал: «Замолчите! Я гражданин Америки!»
Тут кроткий и набожный старец Хусейн, продавец сурьмы, промолвил:
— Из них двоих самым безумным был вовсе не Рим аль-Кам.
Башир согласно кивнул и продолжил:
— А теперь, друзья мои, я расскажу вам о месте, про которое никто из вас наверняка не знает. Я и сам до поры не знал о нем, — а ведь у меня нет иных забот и развлечений, кроме как скитаться по городу и его окрестностям.
Довольно далеко отсюда (даже если добираться на автомобиле — и то нужно время) от шоссе, что ведет на юг, как раз перед маленькой рощицей отходит узкая извилистая дорога. Она ведет к Крутому Холму, расположенному справа, и далее, бесконечно петляя, взбирается на его вершину. Там находится одно-единственное строение — постоялый двор. Странные люди построили его: он скорее напоминает укрепленный замок или церковь неверных. По углам возвышаются башни, внутри есть и огромные залы, и узкие кельи; высокие сводчатые потолки и толстые, сложенные из камня стены неоштукатурены. Окна составлены из маленьких разноцветных, но темных стекол.
В этом месте рассказа бездельник Абд ар-Рахман с живостью прервал Башира.
— Это какое-то пагубное место! — сказал он, расправляя крашеную бороду.
И Фатима, беззубая старуха, которую холод вечно пронимает до костей, воскликнула: