Медленно, тоскливо, монастырской службой, сочились дни.
Софья теряла последние капли терпения.
– Не можно! Не можно мне боле! – так скребнула она однажды ногтями о стену, как будто после долгого карабкания по отвесной скале поняла вдруг, что спасения нет, что сейчас сорвётся она, исчезнет в бездонной пропасти. – Либо мир, либо какой ни на есть, а конец!
И, словно в бреду, принялась за лихорадочные сборы в дорогу.
– Нынче же к Троице! – залязгала она зубами. – Нынче же! Нынче! Нынче же к Троице!
Но тут же опустилась на пол, заплакала жалкими, беспомощными слезами.
Из сеней донеслись чьи-то твёрдые, уверенные шаги. Голицын подскочил к порогу. Позеленевший, как хвоя, Фёдор Леонтьевич, дико оглядевшись, нырнул под диван.
В дверь просунулась голова стремянного.
– Полковник Нечаев от государя Петра!
Софья с трудом поднялась с пола, вытерла слёзы и уселась на лавку.
– Зови!
Нечаев поклонился царевне, но к руке не подошёл.
– Я на недолог час, – забормотал он в сизую бороду. – По приказу царёву прибыл я за начальником приказа Стрелецкого, за Шакловитым.
Что-то стукнуло под диваном. Нечаев слащаво улыбнулся.
– Никак крыса прыгнула? – И, опустившись на колено, пошарил под диваном рукой. Нащупав Федора Леонтьевича, он вытащил его за ногу. – Эка ведь, право, догадлив ты, дьяк. Словно бы чуял, что нынче занадобишься!
Царевна вспылила.
– Кому занадобился Фёдор Леонтьевич?
– Царю! Самодержцу всея Русии, царю Петру!
Софья поднялась с лавки и, хрустнув пальцами, перекосила жестоко лицо.
– Скажи своему царю, Шакловитый-де на Москве надобен, а царевна сказывает, обвыкли-де государи русские в Кремль подданных вызывать, а не в монастырских кельях таясь, приказы стряпать.
Ничего не возразив, Нечаев ушёл из Кремля. Смелость Софьи, самоотверженная защита ближнего глубоко тронули не только дьяка, но и Василия Васильевича.
– Доподлинно, единой тебе присущи венец и держава. – в приступе благодарности пал Шакловитый царевне в ноги и облобызал её сапожок.
Только на мгновение, как у полонённого тигра, на которого неожиданно повеяло запахом леса, глаза царевны зажглись горделивыми, восторженными огоньками.
– Я ещё пока… – величественно подняла она руку, но осеклась, не высказав мысли.
Посидев для приличия недолго у Софьи, Голицын потянулся за шапкой.
– Куда? – всполошилась царевна.
– Я на малый час, – виновато улыбнулся князь. – Прознать хочу от языков, чего замышляет Нечаев.
Покинув Кремль, Василий Васильевич в тот же вечер уехал с женой и детьми в одно из своих подмосковных имений.
– Так-то сподручнее будет, Дунюшка, – потрепал он княгиню по щеке. – Пущай всё образуется, а там видно будет.
Вышло так, что всякая дозорная служба постепенно перешла к преображенцам и семёновцам. Вскоре же во всех приказах засели сторонники Нарышкиных.
Жизнь как будто начинала налаживаться. Солдаты не допускали грабежей, с одинаковым усердием казнили покушавшихся на вельмож и на убогих людишек. Попы и монахи без конца служили молебны о ниспослании мира «раздираемой в междоусобной брани Богоспасаемой отчизне».
После службы духовенство, не страшась уже напастей, уверенное в победе Петра, выступало открыто на площадях, призывало народ «припасть к стопам государя Петра».
Имя Софьи произносилось с негодованием, всю крамолу духовенство приписывало её лишь козням.
– Пошто и на деревнях крестьяне сетуют на великий глад и на неправды господарей?! – били себя кулаками в грудь монахи. – Не по наущению ли Милославских дворяне облютели, яко псы, с желез спущенные? Поклонитесь, покель есть ещё срок, царю Петру, пожаловал бы он в Кремль да тем даровал бы мир от глада и распрей изнывающей русской земле!
Московские людишки давно не видели ни хлеба, ни соли. В самом начале смятения к столице прекратился подвоз продовольствия. Убогие питались лепёшками из серединной коры, смешанной с просом, ягодой, редькой и луком. В навозныx кучах из-за перегнивших костей вступали в смертный бой женщины, дети и псы. Всё чаще на улицах встречались корчившиеся в страшных судорогах умирающие. Их подбирали дозорные и вместе с трупами зарывали «для отвращения заразы» в братских могилах за Симоновым монастырём.
И Москва решила сдаться Петру.
Седьмого сентября Федора Леонтьевича под сильным дозором преображенцев увезли в лавру.
Глава 49
КОНЕЦ СОФЬИ
Боярин Леонтий Романович Неплюев, окольничий Венедикт Андреевич Змеев, думный дворянин Григорий Иванович Косачёв и думный дьяк Емельян Украинцев тотчас же после ареста Федора Леонтьевича отправились к Голицыну.
О продолжении борьбы с Петром никто больше не думал. Всё было кончено. Оставалось лишь решить, бежать ли, пока не поздно, или сдаться на милость победителя.
– Куда убежишь? – выслушав гостей, схватился за щёку, точно в приступе зубной боли, Василий Васильевич. – Пущай что будет, то будет Лучше самим в лавру прийти с покаянием.
На том все и сошлись.
Горячо помолясь перед образом Егория Храброго, Голицын обнял захлёбывавшуюся от слёз жену.
– Прощай, Дунюшка! Не поминай лихом и прости, коли можешь, грех мой тяжкий перед тобой.
Авдотья Ивановна повисла на шее мужа:
– Бог простит, светик мой.
Захватив с собой старшего сына, князь с гостями покинул деревню.
Одетый в железа, Шакловитый дожидался своей участи в чёрном подземелье Троицкого монастыря. Уже два дня никто не заходил к нему. «Видно, на голодную кончину обрекли», – решил он с тем жутким спокойствием, которое охватывает иногда людей, очутившихся лицом к лицу с неизбежностью.
На утро третьего дня к нему пришёл Ромодановский. Яркое пламя факела ослепило дьяка. Он попытался закрыть руками лицо, но князь изо всех сил ударил его кистенём.
– На колени, мужик! Иль позабыл, как смерды господарей встречают?!
Шакловитый послушно опустился на колени и припал лбом к земле.
Фёдор Юрьевич, поняв уловку колодника, поднёс факел к его затылку.
– Ишь ты, не отвык ещё дьяк от лукавств своих! Нуте-ко, подними лик да на огонёк воззрись!
Налившиеся кровью стекленеющие глаза Федора Леонтьевича устремились на пошатывавшегося от хмеля князя.
В углу подземелья, у дыбы, возились каты. Когда всё было готово, Ромодановский с отеческой заботливостью оглядел щипцы, бурава и большую щётку, часто утыканную стальными иглами.
– Не лучше ли забавушки сии на огне раскалить? – деловито склонился он к колоднику – Ты как полагаешь? Не проймут, чать, холодные бурава твою мужицкую шкуру?
У Шакловитого зашевелились волосы на голове.
– Твоя воля, князь! – простонал он. – Я на христианские твои милости уповаю!
Словно только этих слов и ждал повеселевший Фёдор Юрьевич. Повертев рукой в воздухе, он мазнул щёткой по спине дьяка. Звериный вопль оглушил людей. Стайка огромных крыс, без всякого страха следившая до того за происходившим, вихрем шарахнулась в нору.
– На дыбу! – подмигнул кату князь.
Отсчитав пятнадцать ударов, Ромодановский тревожно приложился ухом к груди истязуемого. Ему показалось, что жертва его перестала дышать.
Каты поспешно выхватили из огня щипцы и зажали ими соски Шакловитого.
Слабый, едва уловимый вздох дьяка успокоил, однако, князя.
– Ишь, напужал, окаянный! Лисой дохлой прикинулся!
Он дружески улыбнулся.
– Ты того… ты погоди издыхать… Куды тебе торопиться…
Колодника сняли с дыбы, облили водой и дали немного отдышаться.
– А ныне вместно и покалякать маненько, – сладострастно поёжился Фёдор Юрьевич и поиграл кровавыми клочьями кожи, болтавшимися на спине Шакловитого.
Фёдор Леонтьевич собрал последние силы и перекрестился.
– Хочешь – режь меня на куски да псам бросай, хочешь – огнём пожги, а вот остатнее слово моё, как перед истинным: Преображенское, доподлинно, держал в мыслишках спалить, и Наталью Кирилловну думал с дороги согнать…