– Господи, Господи! И куда подевалось велелепие царское?
– Уж и впрямь ли то сын Алексея Михайловича?
А детвора лепилась у изгороди, вначале пугливо, потом все смелей и доверчивей протискивалась в калиточку, зачарованно любовалась потехами царя Петра.
Государь не гнушался знакомством и дружбой с чёрными людишками: была бы от этого ему какая-нибудь корысть. Кто полюбился ему – не отстанет, не отпустит ни за что от себя. Так, день за днём, составилась из крестьянских ребят добрая рота «работных робяток». Работные рыли глубокие рвы, ставили потешные хоромы, дозорили у сполошного колокола, рубили лес для постройки потешных крепостей. Пётр знал наперечёт всю роту, был крайне милостив к расторопным и послушным робяткам, ленивцев же и непонятливых избивал смертным боем… А не угодить ему было легко: кто по единому взгляду не улавливал приказа царя, тот долго плакался потом на судьбину.
С середины мая на село зачастил немецкий офицер Симон Зоммер[83], большой умелец огнестрельного мастерства. Познакомил его с Петром тайком от всех Борис Голицын.
Наталья Кирилловна, кое-как терпевшая «смердов, коим дружбу показал государь», не перенесла нового «сорому» и вызвала к себе сына.
– Так-то ты, государик мой, матерь свою ублажаешь? И не грех тебе поганить двор наш духом немецким?!
Пётр дерзко поглядел на мать.
– Дух поганый от нас, а от Симона завсегда благовоньями отдаёт.
Это окончательно разгневало царицу.
– Убрать басурманов! Окропить двор, хоромины и государя святою водою!..
Пётр затужил. Не вышел он ни к обеду, ни к вечере.
Он лежал уже в постели, когда пришла к нему, виноватая и заискивающая, Наталья Кирилловна.
Царь притворился спящим, а сам одним глазком, сквозь приспущенные длинные ресницы поглядывал осторожно на мать. И чем больше наблюдал за ней, тем с большим недоумением чувствовал, что не узнаёт её. Ещё так недавно была она совсем иной. Куда девались широкий, во всё лицо, румянец, такие уютные, детские ямочки на щеках и такой лучистый взгляд тёплых, как голубиное воркованье, очей? Ему казалось, что склонилась над ним старушка, чужая, сиротливая, одинокая. Острая жалость охватила его.
– Матушка!
Наталья Кирилловна вздрогнула и перекрестила сына.
– Спи, Петрушенька… Спи, государик мой…
Столько было любви в простых этих словах и так печально прозвучал голос, что царь ощутил вдруг в груди своей великую вину перед матерью и раскаяние.
Приподнявшись, он нежно обнял царицу и, с не присущим ему чувством благоговения, поцеловал её в обе щёки, в морщинки, которые образовались на месте ямочек…
Наталья Кирилловна, прежде чем пришла к сыну, долго молила Богородицу «ублажить сердце царя, наставить его на пути правды и обратить гибельную любовь к басурманам в немилость и отвращение к ним». И, входя в опочивальню, лелеяла надежду, что Богородица «вняла моленью и свершит по молитве».
Крепко прижав кудрявую голову сына к груди, она мысленно перекрестилась и уже готова была снова подтвердить ему запрещение встречаться с иноземцами, но, к великому удивлению своему, произнесла с ласковой грустью:
– Не томись, государик мой… А немцы – так немцы. Чай, и они веруют во Христа… Пущай себе ходят на двор к нам да лопушка моего Петрушеньку потешают…
На другое утро сам Борис Голицын отправился в Немецкую слободу и, помимо Зоммера, привёз ещё двух мастеров-иноземцев.
На селе закипела работа. Немцы понаделали дудок и сами же приступили к обучению «робяток» музыке.
Пётр тоже примкнул к ученикам. Но сипошь[84] не слушалась его и так резала слух Зоммера, что он вынужден был пасть перед царём на колени и слёзно просить оставить «несподручное ему дело».
Государь упорствовал больше недели, но под конец и сам не выдержал пытки: одним ударом об стену разбил сипошь и навек отказался от занятия музыкой.
– А и без тебя проживём! – погрозил он кулаком и, чтобы отвести душу, заколотил изо всех сил в барабан. – Люба мне гораздей всякой иной сия музыка!
Близилось тридцатое мая, день рождения государя. Зоммер переселился со всей своей мастерской в Воробьёво. Он торопился: Борис Алексеевич отдал ему строжайший приказ во что бы то ни стало закончить к тридцатому изготовление пушки и «учинить потешную огнестрельную стрельбу пред великим государем».
Пётр так был захвачен приготовлениями, что не отпускал Зоммера ни на час со двора. Малейшее приказание немца он выполнял с таким рвением, как будто от этого зависело благо всей его жизни. Не было ещё у огнестрельного мастера такого послушного и способного подручного. И сколько радости было, когда работа окончилась! Точно к близким, живым существам, ласкался царь к пищалям, карабинам, мушкетам, стрелам и копьям, а к пушке, настоящей, смертоносной пушке, отлитой при его личной подмоге, душа его была преисполнена великой почтительностью.
– Неужто ж пальнёт? – в тысячный раз допытывался он у Зоммера и так заглядывал ему в рот, как будто хотел найти правдивый, не вызывающий сомнений ответ в самых сокровенных глубинах души иноземца.
– Палнёт, гозударь! Ещьё как палнёт! – снисходительно улыбался Симон. – Ей не можно быть не палнёт, раз cap мне помогайт делай пюшк.
Пётр за короткое время заметно окреп, возмужал, налился силой. В одиннадцать годов он казался шестнадцатилетним юношей.
Наталья Кирилловна при гостях с гордостью становилась рядом с сыном, показывала на него восхищённо:
– Ещё в залетошний год был он мне под пупок, а ныне эвона, к плечу дотянулся!
Гости вымучивали на лицах радость.
– Доподлинно, сам Господь отметил чадо твоё, нашего царя-государя.
И, выполнив свой долг, чванно смолкали. Изредка посещавшие Наталью Кирилловну бояре в глубине души совсем не разделяли восхищения её сыном.
– Кой он государь, – злословили они втихомолку, – коли дружбу повёл со смерды да басурманы. То не на честь нам, а на великий сором!
Ежели бы не озлобление противу Софьи и особливо противу Василия Васильевича, главного виновника уничтожения местничества, бояре не потерпели бы неслыханного для русских царей поведения Петра, отреклись бы, не задумываясь, от него. Но Нарышкины остались последним оплотом и надеждой на восстановление былого могущества высокородных, и до поры до времени приходилось поэтому молчать, мириться со странностями младшего государя.
– Подрастёт, побрачится – переменится, – все чаще повторяла и Наталья Кирилловна, чтобы как-нибудь успокоить себя. – Покуда же пущай его тешится. Вишь, ему потеха сия в прок великий идёт. Поднялся, что твой богатырь!
Борис Алексеевич припадал к руке государыни и таинственно шептал:
– И не одному здравию впрок, но и всей русской земле на потребу потехи его государские!
Но царица не понимала намёков.
Только Тихон Никитич знал о сокровеннейших помыслах князя и свято хранил его тайну, не посвящал в неё даже царицу. Никто, ни один человек, не должен был знать, почему так настойчиво подбирает Голицын «робяток» для государя.
– Пусть пройдут годы, пусть вырастут и окрепнут робятки – потешные, обученные иноземными офицерами, в новые небывалые ещё на Руси рати, и тогда поглядим, Софьюшка, так ли уж сильна ты с отродьем Милославским в Кремле! – грозился в сторону московской дороги Голицын.
Власть пьянила Софью, кружила голову. Кроме немногих ближних, она никого не слушала и не признавала.
Только Шакловитый продолжал влиять на неё, всё более и более отстраняя в тень Василия Васильевича.
К Ивану Михайловичу и Шакловитому ежедневно наезжали с богатыми дарами гости, помещики из средних дворян. Их встречали, как родных, и, смотря по богатству привозимых «поминок», жаловали то чином стрелецкого головы, то воеводством, а то и вовсе оставляли на службе в приказах, в Москве. Убогая Русь задыхалась от произвола. Бурным потоком падали на деревни указы, распоряжения, законы и разъяснения. И некуда было уйти, спастись, как негде было искать зашиты: всюду стерегли чёрных людишек батоги, дыба и кнут.