Голицын постарался изобразить на лице изумление, но царевна погрозила ему указательным пальцем:
– Не лукавь, Васенька! Нешто упамятовала, как ты хлопотал, чтобы я когда ещё пушками попотчевала раскольников. – И, приблизив лицо своё к его лицу, хитро растянула щёлочки глаз: – Но творить сие надобно исподволь, не по первому хотенью, а ко времени.
Она встала и, обернувшись к иконам, набожно перекрестилась.
– Ныне то время приспело.
Обманутые, почти покинутые главной силой стрельцов, раскольники не только не притихли, но ещё более взбеленились.
Проповедники, не стесняясь, на всех перекрёстках поносили никониан, царевну же и обоих царей, которых недавно ещё чтили как друзей, приравнивали уже «к богомерзким еретикам Нарышкиным, со прочие вороги Христовы».
Софья в последний раз созвала стрелецких выборных.
– Мир вам, – поклонилась она и скромненько стала в углу трапезной.
Выборные встревоженно встали из-за стола. Кроткий вид царевны, обряженной по-монашески, тронул их.
В трапезную, запыхавшись, прибежал Милославский. Не поздоровавшись ни с кем и не перекрестясь, он упал в ноги царевне.
– Помилуй, не покидай!
Софья улыбнулась такой кроткой, полной непротивления улыбкой, что даже Иван Михайлович умилился. «Не царевной ей быть, а лицедеем, – подумал он. – Весь бы мир удивляла действом своим».
– Что уготовано Богом, – уронила царевна голову на грудь, – то да исполнится.
Милославский в страхе закрыл руками лицо.
– Не будет того! Не попустит Господь, чтобы ты, единая заступница убогих, отошла от дел государственности и приняла монашеский чин!
Выборные обомлели. Фома бухнул в ноги Софье:
– Так ли сказывает боярин?
– Так. – И не дав возразить пятидесятному вдруг зажглась гневом. – Так! Конец! Будет! Наслушались мы хулы и издёвы! Пущай володеют Русией те, кои денно и нощно поносят нас! Пущай царствуют расколоучители!
Фома отшатнулся. Софья выхватила из-за рукава свёрнутую трубкой бумагу:
– Вот! – И бросила её Милославскому.
Иван Михайлович, глотая слова, захлёбываясь от негодования, сквозь слёзы прочёл составленное им же самим и Шакловитым воровское письмо, в котором Пустосвят призывал русских людей убить государей и правительницу, сжечь Немецкую слободу и разорить никонианские церкви.
– Не можно верить тому! – топнул ногою Фома. – То потварь!
Милославский ткнул пальцем в бумагу:
– А и сие потварь по-твоему? Не рука ли Никиты проставлена тут?
Стрельцы долго рассматривали знакомую подпись Пустосвята и в конце концов вынуждены были признать его руку.
Милославский, не вставая с колен, взволнованно рассказывал, как ему удалось случайно перехватить прелестное письмо, отправленное Никитой через монаха к иноку Сергию.
Выборные потребовали немедленного розыска. Больше всех горячился озверевший Фома.
– Нынче же к розыску приступить! А обыщется допряма, что искал Никита головы правительницы и царя Иоанна, не ревнитель он древлего благочестия, но ворог наш лютый…
Был Ольгин день. Во всех церквах служились торжественные молебствования.
Красная площадь тонула в переклике колоколов и жадном карканье воронья. Предвкушая добычу, вороньё облепило звонницу Василия Блаженного, нетерпеливо кружилось над Лобным местом, задевало крылами работных, готовивших плаху.
В Крестовой, перед оплечным образом княгини Ольги, страстно молилась царевна Софья. По обеим сторонам стояли коленопреклонённые Иоанн и Пётр.
В полдень с Лыкова двора на Красную площадь под крепким дозором повели приговорённых к смерти расколоучителей.
Впереди, гордо подняв лохматую голову и поспешая, точно на пир, вышагивал несгибающийся Пустосвят. Его лицо горело кумачовым румянцем, а глаза излучали такую великую радость, что, казалось, обрели, увидели неожиданно и впитали в душу весь смысл всех прошедших и грядущих веков.
За Никитой угрюмо плелись три посадских ревнителя.
Толпа молча расступалась перед рейтарами. Площадь притаилась, притихла. Только вороньё чёрною тучею крикливей и суетнёй спускалось к помосту.
После прочтения приговора Никите, по его просьбе, развязали руки.
Отставив два перста, Пустосвят повернулся к народу, готовясь что-то сказать.
Дьяк подал глазами знак. Каты неожиданным толчком повалили Никиту на плаху.
Ослепительно сверкнула на солнце секира.
Ударившись о помост, покатилась по обряженной в жёлтый сарафан июльской земле упрямая голова Пустосвята…
Глава 23
КНЯЗЬ ХОВАНСКИЙ
Хованский проснулся на рассвете от ноющей боли в зубах. Сердито хлопнув в ладоши и дождавшись дворецкого, он приподнялся со стоном и изо всех сил ударил вошедшего по лицу.
– Так-то ты на зов откликаешься?!
Дворецкий, взлохмаченный и не совсем ещё проснувшийся, метнулся зачем-то к порогу, на мгновение задержался и, набрав полный рот слюны, выплюнул её на свою ладонь.
Князь, уже охваченный стыдом за свой неправый поступок, чтобы как-нибудь оправдаться перед дворецким, обеими руками ухватился за припухнувшую щёку.
Расчесав пятернёй бороду, дворецкий на носках подошёл к постели и сердечно вздохнул.
– Маешься, князюшка?
– Маюсь, Ивашенька… Ма…
Иван Андреевич не договорил и заревел от нового приступа мучительной боли.
Наскоро приложившись к господаревой руке, Иван ушёл из опочивальни и тотчас же вернулся с поливным жбанчиком.
– Испей, князь мой! Испей, господарь! От монахов из Печерской лавры сия святая вода.
Князь отхлебнул из жбана и, раздув щёки, трижды перекрестил правый угол верхней губы над больным зубом.
Боль как будто стихла. Хованский осторожно повернулся на живот и ткнулся лицом в подушку.
– Полежи маненько, князюшка мой. Полежи не дышамши, – чуть коснулся дворецкий губами княжеского бока.
Вдруг Иван Андреевич сорвался с постели, закружился волчком и снова рухнул на пуховик.
– Не можно боле терпети! Помираю! Зови попа!
Жгучая боль тысячью раскалённых игл вонзалась в десну. Не помогли ни святая вода, ни приведённый Иваном ведун. Князь решил полечиться паром.
Как только баня была истоплена, два холопа унесли Хованского париться.
– Иваша! – слабо позвал князь слугу и, точно больной ребёнок, прижался головой к его груди. – Пощупай, Ивашенька… Сдаётся мне, качается будто зуб проваленный.
Поплевав на пальцы, Иван насухо вытер их об исподние штаны и только тогда уже осмелился сунуть руку в широко раскрытый княжеский рот.
– Доподлинно, князюшка, вихляется зубочек твой… Точию дёрнуть – и вон уйдёт.
– Дёрни, – хныкнул Иван Андреевич. – Дёрни его, непутёвого.
Дворецкий упёрся коленом в живот Хованского, одной рукой для стойкости вцепился в балясы[71] полка и, сжав пальцами зуб, рванул его.
Отчаянный крик оглушил Ивана и вверг в смертельный испуг Он оторопело поглядел на пальцы.
– Сорвался, сучий сын!
– Кто сучий сын? Не мой ли зуб – сучий сын?! – забарабанил князь руками, ногами и головой об лавку. – На конюшню его! В батоги!
В парную просунулась голова холопа. Подхватив шайку, Иван Андреевич швырнул ею в дверь.
– Убью! Всех убью!
Холоп едва успел отскочить. Шайка зычно ударилась о косяк и разлетелась в куски.
Князь обессиленно вытянулся на лавке.
– Ивашка!
– Тут я, мой господарь! Не сбегать ли за святою водою?
– За новою за бечевою! – пнул Хованский ногою дворецкого.
Иван кубарем скатился со ступеней. Раздобыв бечёвку, он, затаив дыхание, приоткрыл дверь.
Князь сидел, окутанный густым облаком пара, и протяжно скулил.
– Иди же, – позвал он слугу. – Стоит, как… – он загнул такое словечко, что сам почувствовал неловкость и, сплюнув от омерзения, перекрестился. – До всего доведёшь, ирод ненашего Бога! Издохнуть бы тебе, Богородица Пресвятая! К двурогому в рай, окаянный!
Иван сделал петлю, перекрестясь, накинул её на зуб и впился подслеповатыми глазами в господаря. Не дождавшись приказа, он на свой страх и риск дёрнул за кончик бечёвки. Зуб не поддавался. Болезненный вопль вырвался из груди Хованского.
71
Балясы – перила.