Глава 5
КОЧУБЕЕВНА
Матрёна, стиснув зубы, лежала в крохотной своей светёлке Всё тело её ныло от побоев, но ещё горше были ни на минуту не покидавшие её мысли об отце.
Она не пропустила ни слова из того, что рассказывал давеча Яценко, и нисколько не удивилась его рассказу.
Ещё пять дней тому назад в доме у Мазепы она случайно, сама не желая того, подслушала несколько слов из письма, которое гетман читал какому-то незнакомому ей человеку. Письмо это так поразило её, что она в первую минуту как бы потеряла рассудок. Она поняла, какая смертельная опасность грозит отцу, и виновной в этом признала себя: «То за мой грех карает Господь! До седьмого колена мстит Бог за прелюбодеяние».
Мазепа нашёл её лежащей в беспамятстве перед киотом, привёл в чувство и долго выпытывал причину горя. На все его вопросы Матрёна отвечала одно:
– Таточку видеть хочу… Стосковалась я по таточке своему…
Мазепа немедля снарядил её в путь.
Девушка знала, что у родителей её ждут побои, позор и непрестанные, более невыносимые, чем самые лютые пытки, издевательства матери. Но и это ей было не страшно. Пусть хоть голою выгонит на улицу мать, пусть осрамит перед всем народом, – это будет лишь ничтожная кара за страшное преступление, которое, по её представлениям, совершила она против родителей. Она решила обо всём рассказать отцу и, больше не возвращаясь к Мазепе, уйти в монастырь.
– Тату! – бросилась она на колени перед Кочубеем, едва переступив родной порог. – Слушай, таточку…
Но в горницу с грохотом, треском и шумом ворвалась Любовь Фёдоровна:
– Вон! Вон, гетьманьска юбка!
Василий Леонтьевич, всем сердцем жалевший дочь, готовый простить ей всё, жалко захныкал:
– С кем, Любовь Фёдоровна, грех да беда не случается. Молодость, она…
Этого было достаточно, чтобы старуха окончательно взбесилась. Звонким подзатыльником она заставила замолчать Васлия Леонтьевича и остервенело накинулась на дочь.
…Всю ночь пролежала Матрёна в каком-то странном полузабытьи. Утром, когда сквозь щели в ставнях просочились первые солнечные лучи, она с удивлением открыла глаза.
Спала она или не спала? Она не смогла бы ответить на этот вопрос. Но за ночь что-то изменилось в ней. Непоколебим решение, созревшее на пути от гетмана в Диканьку, потускнело. В тысячный раз повторяла она подслушанные слова из полученной гетманом цидулы, стараясь вызвать в себе то чувство ужаса, которое ещё так недавно навевали они. Но тщетно. Ужаса больше не было. Стало легко и тихо. Ровными ударами билось сердце. Над головой уютно жужжала зазимовавшая муха. «Всё будет хорошо, – отчётливо слышала Матрёна чей-то баюкающий, мягкий голос. – Ничего страшного не случилось. Не ты первая, не ты последняя…»
– Всё будет хорошо, – прошептала девушка, блаженно улыбаясь. – А тат… – и не договорила, вскочив с постели в отчаянье заломила руки. – Боже мой! Тату! – вскрикнула она и повалилась на пол.
Всё перед ней закружилось, спуталось. В светёлке стало тихо, как в диканьской часовенке на погосте, где на ночь оставляют умерших. Матрёне и представилась деревянная часовенка с покривившимися гнилыми ступеньками, с выщербленными глазами на ветхом лике Всех скорбящих радости. Слепая Богородица в упор уставилась на неё. «Чудно, – прошептала Матрёна. – Слепая, а видит». Икона сорвалась со стены и с грохотом стукнулась об пол. Девушка на коленях поползла собирать осколки. «Это глаз», – поняла она, чувствуя желчную горечь во рту. Она притронулась к осколку и отдёрнула руку. Вместо разбитой иконы копошилась в полумраке груда белых могильных червей. «То тату. То не противно. Тату же. Казнили его…» Она говорила просто, безразлично, как о чём-то постороннем, а в ушах все нарастал и нарастал однообразный, томительный перезвон.
Матрёна почувствовала озноб. Она в одной сорочке сидела на холодном полу. Щёки её горели, на лбу проступил пот. «Ото ж тебе, – горестно проговорила она, забывая об отце и обо всём на свете, – неначе хворь привязалась ни к селу ни к городу… Хворь… хворь привязалась… хворост привязать. Ах, да! Хворост… в село нести… связать хворь…»
Через несколько дней она, открыв глаза, увидела себя в большой светлой горнице, на пышных пуховиках.
– Лежи, лежи, коханочка моя, – рыдала от счастья Любовь Фёдоровна и без конца крестила дочь. – Слава Богу, теперь будешь здоровенька… Слава Богу, кровь наша ласковая.
Матрёна с трудом подняла прозрачную руку, положила её на плечо матери.
– Как легко, мамо… Ой, как легко…
Вернувшись откуда-то, Василий Леонтьевич застал дочь в крепких материнских объятиях. Не смея ни шевельнуться, ни вздохнуть, он заморгал и мысленно осенил себя троекратным крестом.
– Васыль! – тихо окликнула его жена. – Иди ж сюда.
Кочубей, счастливо улыбаясь, быстро засеменил к кровати.
– Кочубеевна… агу, агу, Матрёна Васильевна! Гуль-гуль-гуль, младенчик мой, Кочубеевна.
Потрескивало масло в лампадке перед образами, шуршали тараканы в углах, где-то, должно быть в рукомойнике, как маятник, точно и строго стучались о жесть капли воды.
– Спит, – еле слышно в один голос шепнули старики и осторожно встали.
Когда они вышли, Кочубеевна с облегчением вздохнула. Её глубоко тронула ласка родителей. Но было в этой ласке что-то непереносимое. Вновь пробудились забытые было мысли. За что она принесла этим милым старикам столько страдания? За что опозорила она их седые головы? О, как злы люди! Пусть Матрёна сотворит великое благо, пусть она трижды спасёт Украину, пусть она уйдёт в пустыню и станет святой, – всё равно насмешливые шепоты не умолкнут, всё равно исподволь будут указывать пальцами на стариков Кочубеев: «Дочка-то ихняя… гетьманьской девкой была… Хе-хе…»
«Что делать? Господи, помоги! – томилась Матрёна. – Или руки на себя наложить? Так ведь и то грех непрощённый. Господи, спаси и помилуй!»
С каждым днём безмолвное родительское прощение все больше тяготило её, порождало жгучий неизбывный стыд.
«Так вот я какая! – с ненавистью впивалась она ногтями в своё тело. – Не хочу рассказать, что у Мазепы подслушала, потому и сержусь, что вместо кнута лаской меня дарят. Ежели б кнут – со зла бы молчала. А теперь чего молчу?»
Наступил час, когда Матрёна приняла твёрдое решение рассказать родителям всё – и о цидуле, и о страшных словах государя: «Верю тебе, Иван Степанович, и на полную твою волю не нынче – завтра отдам Кочубея». Но и тут, в самую последнюю минуту, её осенила новая мысль: «А что, если поговорить с самим гетманом? Не такой человек Иван Степанович, чтобы заключить в тюрьму и казнить старого своего друга! Надо только, чтобы покаялся тату перед гетманом. Мазепа простит донос, они помирятся, и… да, да, как Бог свят,т, верно: Матрёна Васильевна Кочубей станет законной женою Мазепы. Гетманшей станет. Первой панною Украины».
Мысли эти до того захватили её, что она тут же собралась и потихоньку убежала из дому.
Мазепа не ждал гостьи. Когда она вошла и, потупясь, остановилась у порога, брови гетмана приподнялись, резче обозначились бугры на висках, седые подстриженные усы недовольно зашевелились. Но он сразу же овладел собой и, изобразив на скуластом лице приятнейшую улыбку (не зря же жил он когда-то при дворе польского короля!), распростёр для объятий могучие руки:
– Звёздочка! Панночка моя золотесенькая!
Они поцеловались и; словно не зная, что делать дальше, растерянно оглядели друг друга.
– Вы сердитесь, Иван Степанович?
– На кого? Что ты, звёздочка!.. – удивился гетман. – А… впрочем, сержусь. Думаешь, мне и байдуже, что ты вдруг крылышками затрепыхала и улетела от дида старенького?
Нарочитая развязность Мазепы подсказала девушке, что её возвращению не очень-то обрадовались.
– Я мимоездом, – сдерживая обиду, сказала она. – По делу… Если можете меня выслушать, я сейчас начну.
– К чему сердце портить, панночка? Не надо волноваться. Нехорошо.
Он прижал её к себе и, не выпуская из объятий, увёл в парадные покои.