Изменить стиль страницы

– Украинец я! – забываясь, вскочил Яценко.

Государь и Пётр Павлович так и покатились со смеху.

Казак не на шутку перепугался. «Скаженный язык! – выругался он про себя. – Никуда от него не денешься. Болтается, как хвост у старой кобылы».

Он воззрился на образ и дал мысленное обетование трижды взвешивать каждое слово, прежде чем произнести его вслух. Сесть он не соглашался до тех пор, пока раздражённый окрик не заставил его повиноваться. Свесив огромные лапы почти до самого пола, он до боли в висках стиснул зубы и только после этого, решив, что путь лишним словам основательно преграждён, немного успокоился.

– От Кочубея приехал? – уже строго спросил государь. – А почему один? Куда тот самый… отец Никанор подевался?

– Угу, – не разжимая губ, промычал челобитчик.

– Чего «угу»?

– Молится отец Никанор.

Царь кивнул Шафирову:

– Дай ему, Пётр Павлович, вина испить. Видишь, обалдел от русского духа сей у-кра-и-нец.

Перед Яценкой мгновенно появился налитый до краёв кубок. Сивуха забулькала в горле, разлилась по нутру жгучим, сладостным теплом.

– Теперь так, – усмехнулся Пётр. – Теперь вижу, что истинный казак предо мною… Налей ему ещё за батюшку моего Алексея Михайловича и за гетмана Богдана Хмельницкого, уберёгшего Украину от польской кабалы.

– Хай им обоим двум на том свете легонько икнётся, – поклонился казак и осушил второй кубок.

Ему стало совсем вольготно. Полузакрыв глаза, не дожидаясь уже вопросов, он медленно, точно напевая знакомую песенку, принялся выкладывать все вины Мазепы:

– …И рады тайные собирает тот гетман. И жалуется на многие утеснения. Ему и царь Алексей Михайлович сучий сын…

– Ну, ты!.. – прицыкнул Шафиров.

Но Пётр остановил его строгим жестом: «Не мешай, дескать, пускай всё выбалтывает».

– И Пётр Алексеевич ему, – продолжал казак, – быдло. Сковтнули, балакает гетьман, москальские цари, трясьця их матери, Украину нашу. Не Украина стала, а боярская вотчина…

Хмель постепенно рассеивался, голова свежела. Яценко уже отдавал себе отчёт в каждом слове. Большие глаза его время от времени вспыхивали колючими огоньками.

Шафиров сидел за спиною гостя и записывал всё, что он говорил.

– Я казак, мне на чины и славу – тьфу! Байдуже я соби[235], была бы горилка да воля. Я от щирова сердца кажу: не нужен нам Карл! Хай он сказытся, басурман.

Яценко встал и перекрестился:

– Мне не веришь – отцу Никанору поверь, полтавскому священнику отцу Ивану Святайле и полковнику Искре поверь, неначе, задумал гетьман поддаться под шведскую руку! – Его охватил жестокий гнев. Он сжал кулаки и, увлёкшись, занёс их над головой государя: – Нету нашей воли казацькой под Карлой ходить! Тебе, православному царю, служить будем.

Он умолк. Пётр, стараясь казаться бодрым, спросил:

– Всё?

– Всё, ваше царское величество.

– Спасибо тебе и на том, казак.

В дверь постучались. Непрестанно кланяясь и истово крестясь, на пороге показался иеромонах.

– Никанор? – холодно встретил его царь.

– Аз еемь смиренный…

Монах потянулся к руке государя. Но Пётр отстранился, шагнул к противоположной двери:

– Довольно. Наслушался! Завтра будет твой черёд.

Ни на кого не глядя, он выбежал из терема. Никанор с мольбой уставился на Шафирова. Приём, оказанный ему, ничего доброго не сулил. Недаром ему не хотелось ехать в Москву, да ещё с простым казаком Яценкою. Отец Никанор был человек расчётливый, осторожный, терпеть не мог опрометчивых поступков. Разве в том честь, чтоб на рожон лезть? Вот и дождался: едва переступил порог, а его уже гонят, как последнего холопа. Хоть бы к рясе уважение какое имели… Нет, зря, зря впутался он во всю эту историю!

Запершись у себя в опочивальне, – Пётр крепко задумался. Сомнения одолевали его. Яценко сначала представлялся ему парнем-рубахой, не способным на ложь, потом, припоминая его улыбку, насторожённые взгляды, слишком уж дерзкие речи, он вдруг понял, что перед ним скоморошествовал прожжённый плут. Несколько раз он порывался немедля допросить отца Никанора, свести его с казаком, чтобы хорошенько прощупать обоих и понять, что у них на уме. «Только бы дознаться правды, – не миновать тогда Мазепе со всеми споручниками дыбы и плахи! Но что скажет на сие украинская старшина? Не сам ли я сим действом толкну её к Карлу? – подумал Пётр. – Нет, уж лучше до поры до времени погодить. Может, ещё и облыжно Кочубей поклёп возводит…»

Уже давно проснулась Москва и отзвонили к обедне, а царь всё шагал и шагал по кругу, думая свою думу. За дверью, не смея войти, стояли Марта Скавронская[236] и Шафиров. Тяжёлое топанье, частые плевки и скрип зубов говорили им о душевном состоянии государя. Но войти с утешением они страшились. Пётр нуждался не в утешении, а в совете, они же были бессильны распутать крепко затягивающийся украинский узел.

Кто-то вошёл в сени, хлопнул дверью. Пётр Павлович узнал Ромодановского и, поклонившись, суховато предупредил:

– В расстройстве царь.

Фёдор Юрьевич, не ответив на поклон, уверенно направился в терем. Трижды перекрестился он на образа, по старинному чину коснулся заросшими щетинкой пальцами половицы.

– Поздорову ли, государь?

– Тебе ещё чего тут надо ни свет ни заря?!

– Эк, ведь зарю увидал! Люди добрые отобедавши, а он утреневает ещё.

Царь с изумлением повернулся к оконцу, подул на стекло:

– Иль полдень?

– У людей полдень… А токмо вот мой тебе сказ: не птенцы мы твои, а пасынки. Во-во… Не артачься – пасынки.

Влипшие в багровые щёки тоненькие усики князя-кесаря шевельнулись не то в досаде, не то в усмешке. Петра невольна передёрнуло:

– Не в хулу тебе, а от души говорю: измени ты лик свой. Тошно мне смотреть. Ну, чистая монстра!

Фёдор Юрьевич прищурился, поджал губы. Короткая жирная шея его стала похожа на гранатовый ошейник развалившейся посреди опочивальни любимой царёвой собаки Лизет Даниловны.

– А во – вторых, – зарычал он, – цидула от…

– Ты во-первых забыл, – не зло прикрикнул Пётр.

– И во-первых будет… Не уйдёт!.. А во – вторых, цидула из Батурина от Мазепы.

– Да ну?

– На вот, держи.

Цидула сбила Петра с толку. В ней было подробно прописано всё, о чём на рассвете говорил Яценко. Мазепа не жаловался на Кочубея, – он даже кручинился за него и никак не мог взять в толк, почему генеральный судья сам себе «роет могилу».

«Неужто за дочку другой мести не выбрал? – приписано было довольно игриво в конце. – Не краше ли было б честно, как подобает пану, шпагой меня проучить?»

Всё очень походило на правду. В цидуле откровенно рассказывалось, что Мазепа полюбил дочь Кочубея Матрёну и хотел взять её в жёны, а родители вдруг заупрямились. «То шло, как шло, а тут – ни туда ни сюда. Что ж, ваше царское величество, – читал вслух государь, – любовь мухе подобна: гони в дверь, она – в окно».

Иван Степанович излагал все это с таким легкомыслием и так соблазнительно рисовал свой образ «старого чертяки, связавшегося с младенцем», что Пётр не выдержал, расхохотался:

– Так вот оно чего! Эвона откудова все сие древо произрастает!.. За дочку Кочубей злобится.

Шафиров был такого же мнения. Всё было ясно. Судья возводил небылицы на гетмана из мести за поруганную честь дочери.

– А теперь во-первых! – неожиданно заревел Ромодановский. – Я хоть и монстра, а князь-кесарь и Рюрикович. И отцу твоему верой служил, и тебе тако ж служу. И не моги ты, Пётр Алексеевич, меня…

– Ты чего? Аль блохи напали?

– Не блохи, а во-первых… Упамятовал? Про во-первых я говорю. За что монстрой меня обозвал?!

– Ну, прости, – сердечно попросил царь. – Давай мириться – И, приказав подать вина, налил себе кубок. – За вину перед тобою весь выпью, до дна.

Ромодановский завистливо облизнулся:

– Коли так, уж и я повинюсь, что голос поднял противу царя. Налей и мне орлёный кубок в кару.

вернуться

235

Безразлично мне.

вернуться

236

Скавронская Марта Самуиловна (1684 – 1727) – по легенде, родом из литовских крестьян, наложница Меншикова, затем жена Петра I, русская императрица Екатерина Алексеевна, как Екатерина I правившая после смерти мужа.