– Не пьют?! – обдал как-то Меншиков уничтожающим взглядом дьяка, докладывавшего о питейных делах, – А от докладу такого, умная твоя голова, прибавится денег в казне царёвой?! – И грубо приказал: – Пиши немедля: «Буде выборные против откупа чего не доберут, а те недоборные деньги велеть управить на них выборных».
Страх перед правежом оказал своё действие.
– Чем нам ноги под батоги подставлять, – решили целовальники, – мы с других семь шкур посдираем.
И покупка вина стала повинностью для людишек.
…Торговым людям и монастырям пришёлся по мысли новый указ, он сулил им большие корысти.
– Пить вино повелели убогим, – хихикали они, потирая довольно руки, – а где на сию повинность казну достать, не указали. Да уж ладно! Мы подмогнём… Мы их завсегда ссудой выручим… Хе-хе-хе-хе!..
И крестьяне, чтобы платить пьяный налог и тем избавиться от лютого правежа, писали на свои дворы, живот и на себя закладные, наперёд зная, что никогда не сумеют выплатить ссуду в срок.
Меншиков не ошибся: питейное дело принесло казне огромные барыши.
Сам государь в цидуле к любимцу благодарил его за «усердие и превеликой умишко».
Прибыв в лагерь, царь опешил.
«Не сии ли мощи на брань пойдут?» – мысленно воскликнул он, увидев полки. Но тут же взял себя в руки.
– Молодцы! Во всём молодцы! – бодро повторял он, обходя стан и запросто, как старый товарищ, здоровался с солдатами.
Пётр обо всём расспросил их и, посетовав на тяжёлые переходы, опустился на охапку соломы рядом с больным барабанщиком.
Гордон нерешительно предложил ему отдохнуть с дороги в нарочито поставленной для этого веже[180].
Государь с презреньем поглядел на шотландца.
– Не придумал ли ты и басурманов каких особых, с коими воевать вместно царям? Нет уж, Пётр Иванович, где сыны домовничат, там вместно и родителю пребывать.
Солдаты были тронуты сердечным отношением к ним Петра, слова его вливали в них бодрость и пробуждали какую-то неосмысленную надежду.
Поутру, на тайном сидении, государь с места в карьер разразился такой чудовищной бранью, что не только иноземцы, но и русские офицеры разинули рты.
– Аль едиными пушками собираетесь драться? Пушками?.. спрашиваю… а либо ещё чем другим? Чего молчишь? – набросился он на Гордона с кулаками. – Не ты ли мне денно и нощно долбил, что не едиными фузеями да кораблями Бог виктории дарует… государям, но допрежь всего духом доблестным воинства!
На том и окончилось сидение.
Ни на кого не взглянув, Пётр покинул вежу генерала и, подрыгивая правой ногой, зашагал в сторону лагеря.
Пятнадцатого июля не проявлявшие себя до того турки, прознав от лазутчиков кое-какие подробности о положении русских, врасплох напали на батарею Гордона и почти без боя выгнали оттуда солдат. Сам Гордон едва успел спастись и унести на плечах раненого сына, полковника Джемса.
Редут и пушки остались в руках неприятеля.
Пётр был так обескуражен поражением, что заперся в землянке и больше суток никого не допускал к себе. Несколько раз в землянку пытались проникнуть Лефорт и прибывший в стан Меншиков, но царь встречал их жестокими пощёчинами и бесцеремонно, как надоедливых псов, выбрасывал за дверь.
Только услышав голос голландского матроса Якова Янсена, он как будто оживился немного, охотно принял его.
Пётр ещё в Архангельске полюбил Янсена за то, что тот умел искусно бросать бомбы и увлекательно рассказывать о корабельном деле и морских путешествиях. Когда же голландец перешёл в православие, царь окончательно уверовал в преданность его и почти никогда больше не расставался с ним.
– Что печаль, моя гозудар? – удручённо спросил голландец.
– Ещё б не печалиться. Сам посуди, Якушка: серед бела дни турок побил, да кого побил – самого генерала!
Янсен хотел что-то сказать, но горло его сдавила спазма.
Он только ухватился за грудь и тяжело, точно в непереносимых страданиях, застонал. Усадив матроса подле себя, царь долго шептался с ним, внимательно выслушивал его советы и сам подробно делился всеми своими планами и предположениями.
Янсен покинул землянку, выведав от Петра почти все военные тайны.
Остался доволен беседой и государь. То, что советовал матрос, пришлось ему по мысли, казалось простым и ценным.
Обдумав всё ещё раз, повеселевший Пётр прямо из землянки отправился на сидение к Гордону.
Лефорт и Головин, едва царь поделился своими мыслями, бросились к его руке.
– Ты – мудрей Соломона! Ты – спасение людям.
Молчал лишь Гордон, раздражённо переступая дугами ног.
– Мудр, да не гораздо, – процедил сквозь зубы царь. – Вон, к примеру, Пётр Иванович, сразу видать – не по мысли ему слова мои.
– Да! Не по мысль, гозударь, – отрубил генерал и в коротких словах доказал всю легковесность планов Петра. – Помни, ваш сарский велишеств: нельзя строй укреплений там, где ты думай. Вес дорог между мой лагерь и лагерь Лефорт остался будет тогда открытий для тюрк.
Завязался жестокий спор, окончившийся победой государя, которого горячо поддерживали Головин и Лефорт.
Так было почти всегда. Любое предложение Гордона неизменно разбивалось о часто нелепые доводы Лефорта.
Пётр знал, что шотландец как военачальник гораздо ценнее Франца Яковлевича, но относился к нему с некоторым оттенком недоверия, не мог целиком на него положиться. То, что Гордон служил раньше при многих дворах королей, часто вспоминал о Шотландии, тосковал по родине и был ревностным католиком, порождало в царе невольную подозрительность, заставляло держаться настороже.
– На кой шут ему Русь наша, коли только и держит в мыслишках думку про отчизну свою! – часто твердил государь в кругу ближних. – То ли дело Лефорт Весь наш, весь русский! А пьёт так, инда меня зависть берёт.
И поэтому, часто вразрез со здравым смыслом, царь отвергал полезные советы Гордона и поступал так, как настаивал пустой, невежественный, болтливый Лефорт.
Выслушав решение царя, шотландец покорно склонил голову:
– Я всё скасаль, но сакон для мой голоф не мой голоф, а твой, ваш сарский велишеств, злова.
Была поздняя ночь. С незримого неба беспрерывным потоком падал дождь. То и дело дали прорезывали острые жала молний и раненою волчицей над трупом детёныша выли глухие раскаты грома.
Лагерь спал тем тревожным и в то же время сладостным сном, какой охватывает людей лишь в бурные грозовые ночи. Там и здесь слышались вздохи, произносимые спросонья слова беспокойно спавших воинов.
Промокшие дозорные тяжело шагали во мгле, трусливо прислушиваясь к неумолчному шуму дождя.
По земле, весь в грязи, полз на брюхе к турецкому стану голландский матрос Яков Янсен. Время от времени он задерживался на миг, приподняв мокрую голову, скорее, обнюхивал, чем оглядывал темь и снова скользил по-змеиному дальше.
В непроглядном мраке он натыкался на редкий кустарник, проваливался в глубокие лужи и даже упёрся головою в ноги дозорного.
Солдат хотел взять на изготовку фузею, но тут же сообразил, что неудачным выстрелом – может быть, по крадущемуся зверю – только ещё больше разгневит невидимого врага, и благоразумно отбежал далеко в сторону. Превозмогая ужас, Янсен вскочил на ноги и помчался изо всех сил через поле.
Добравшись до крепости, он крикнул что-то по-турецки и высоко поднял руки.
Чернильный поток дождя пронизали шипящие языки факелов. Показались турки.
На рассвете перебежчика повели к паше. Паша недоверчиво слушал Янсена через толмача, но не перебивал.
Перебежчик обиженно вздохнул:
– Нет веры – пошли своих соглядатаев в русский стан.
Турецкие офицеры расхохотались:
– Хороша прогулка! Кто же согласится пойти!
– А если найдутся охотники, не думаю, чтобы они живыми с прогулки вернулись, – напирая на каждый слог, отчеканил паша, точно намекал на судьбу, ожидающую голландца.
Но матрос не смутился и предложил отправить в русский лагерь раскольников, живших в Азове.
180
шатре.