Изменить стиль страницы

Мировича предупреждали, что его ожидает помилование (как бы там ни было!), что помилование засекречено, что награды – приготовлены, только бы он молчал о сообщничестве.

Но в эту игру Мирович уже не хотел играть. Он почувствовал себя обманутым и оскорблённым, кровь предков, кровь рода – заговорила. Прозвенели цепи, прозвенели и отзвенели, Панин и Разумовский увели Мировича «уговаривать», и напрасно: теперь и под пыткой он не выдал бы соучастия императрицы, он ЕЁ теперь так ПРЕЗИРАЛ – не рассказал бы, не произнёс бы вообще вслух её имя.

И – не произнёс.

Мировича привезли накануне в какой-то, похожей на кораблик, карете, дверцы оклеены какой-то кожицей с цветочками. В таких каретах возили почту или казённые деньги. Конный конвой (башкирцы) сопровождал карету до эшафота, а потом оттеснили толпу, образовалась окружность радиусом метров в двадцать, по окружности расставили роту мушкетёров, а башкирцы летали на лошадках туда и сюда – конвоировали.

Эшафот построили за одну ночь – не хотели волновать обывателей: излишние сплетни, сенсации, – ночью металось два костра, поморосил дождик и прошёл, в переулках голосили гуляки, к утру получилось то, что надо – сруб из брёвен с лесенкой. Всё-таки «сие сооружение» было уродливо, на брёвнах пестрели сучки, и командир мушкетёрской роты капитан Д. Корольков откомандировал к полицмейстеру С. – Петербурга барону Н. Корфу курьера: не покрасить ли «сию архитектуру»?

Пока полицмейстер просыпался и застёгивался, пока соотносился с начальником Тайной канцелярии графом Н. Паниным, а тот, в свою очередь, испрашивал «именных повелений» у Екатерины, а та выразила «высочайшее согласие на приведение места казни в божеский вид», – прошло утро, пора уже было начинать казнь, весь Петербург теснился в Обжорном ряду, проталкиваясь в толпе, девушки-аристократки устраивались на крышах карет, а девки – на водовозных бочках, дети, как всегда в таких случаях, плясали на плечах у родителей и размахивали разноцветными леденцами на палочках, на холмах домов примостились подмастерья со всеми своими кирзовыми сапогами и самодельными трубками, собаки растеряли хозяев, и невозможно было разыскать в непроходимой толпе родственника.

Седовласый маляр с металлическими зубами (иностранец), в спецовке, в штанах из чёртовой кожи, нежно макал кисть в цинковое ведро с масляной краской – докрашивал последнюю ступеньку лестницы, докрасил, опустил кисть в ведро и ушёл в толпу, его пропустили.

Мировича привезли накануне, чтобы не было паники, лошадей выпрягли и увели, оглобли опустились на землю; знали или не знали, что там, в карете?

Эшафот был покрашен самой дорогой краской, золотой, солнце слепило, и краска слепила. Землю вокруг эшафота посыпали песком, тоже золотым почему-то, прибалтийским, как будто предстояла не казнь, а премьера итальянской оперы. По песку порхали (повсюду!) воробьи, они что-то искали в песке, мёртвых мух, что ли, и что-то клевали, муравьёв, может быть.

Палач поднялся на помост первым, он шёл балансируя, чтобы не поскользнуться на свежей краске, на лесенке появились тёмные пятна от его тяжёлых подошв, палач был одет в чёрно-красный балахон с капюшоном, – прорези для глаз, а у капюшона заячьи уши – тоже оперный гардероб. Палач, как ружьё, нёс на плече большой блестящий топор; кто выковал такой топор, какой инженер мучился над этим уникальным инструментом, или разыскивали в арсенале Анны Иоанновны, ведь после смерти Анны Иоанновиы не было ни одной публичной казни – двадцать два года.

В общем, никому не приходило в голову, что казнь состоится, – слишком похоже на фарс.

А потом произошло следующее.

Карета шатнулась. Разлетелась кожаная дверца с цветочками. С подножки кареты на лестницу прыгнул офицер – блеснули пуговицы, – упал на ступеньки, закарабкался по-собачьи наверх, на коленях, на ладонях, встал на помосте во весь рост, перекрестился быстро-быстро, махнул палачу – и палач, как послушная машина, опустил топор.

Ни вздоха. Никто не осмыслил, не сообразил. Увидели: наверху, в воздухе, блеснула ладонь, измазанная золотом, и блеснул большой топор.

Потом брызнула кровь, потом хлынула кровь, блестящие брёвна всё чернели и чернели, народ смотрел во все глаза – где голова? А голова упала с эшафота и покатилась по песку, переворачиваясь, она уже лежала (с чистым, незамазанным лицом), а из горла, снизу, на песок выливалась кровь, и только цыганские кудри чуть-чуть пошевеливались и поблёскивали.

Засуетились солдаты, палач стоял надо всеми, на помосте, ни на кого не смотрел, в капюшоне, с топором на плече.

Дверца кареты распахнута, а на подножке – солдат с морщинистым лицом, в руках он слабо держал кандалы.

Появился полицмейстер, и священник полез на эшафот.

Полицмейстер, белёсый немец, моргал куриными очами, бегал со своей саблей и кричал голосом, растерянным и детским:

– Кто снял кандалы? Кто снял кандалы, дьявольщина!

Священник полез к палачу и зашумел, размахался крестом, а палач кое-как высвободил из-под балахона руку и показал священнику свои часы с цепью.

Мирович был казнён точно: минута в минуту.

Василия Яковлевича Мировича казнили 15 сентября 1764 года на Петербургской стороне, в Обжорном ряду.

Державин писал:

«Осенью случилась поносная смертная казнь на Петербургской стороне известному Мировичу. Ему отрублена на эшафоте голова. Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогнулся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились».

Бильбасов писал в 1888 году, через сто двадцать четыре года после казни Мировича:

«Записанное поэтом аханье толпы, колеблющиеся мосты – единственное сообщение русского современника о впечатлении, произведённом казнью Мировича на русское общество. Русские люди привыкли быть осторожными, научились уже быть необщительными, они предпочитают молчать. Наша мемуарная литература крайне бедна, у нас мало записок, да и те под запретом».

Пятнадцатого сентября 1764 года был солнечный петербургский день, листья уже пожелтели, но ещё не опадали. Они свисали с деревьев, вялые и влажные.

В магазине кружев мадам Блюм появились чудесные брюссельские перчатки для девушек не старше пятнадцати лет. Но сейчас витрины были завешены железными гофрированными шторами, а под шторами, чуть-чуть над тротуаром, висел бронзовый литой замок, отполированный, как золотой.

Церкви стояли, как голубые статуи в металлических шлемах.

Караул уже уехал. Оливковые кареты с гербами уже умчались. Солдаты ушли в кабаки. У магазинов мод ходили девушки со страстными глазами. Но оживления – не было.

Петербург был растерян и потрясён.

Слухи о великодушии императрицы – распространялись. Все ожидали помилования.

Украинский писатель Г. Ф. Квитка-Основьяненко писал:

«Екатерина располагала непременно даровать жизнь преступнику. Скрытно от окружающих она подписала о сём указ, чтобы выслать указ к эшафоту перед самым исполнением казни. Но она была обманута действовавшими: казнь была совершена днём раньше. Может быть, некоторые были заинтересованы, чтобы Мирович был казнён скорее».

Может, и были эти некоторые. Но сведения о том, что «казнь была совершена днём раньше», сочинил сам Основьяненко.

Казнь была совершена в срок – минута в минуту.

Правительственные газеты с облегчением писали:

«Великолепный карусель, данный Екатериной Второй на Царицыном лугу, и вслед за тем торжественный въезд в Петербург турецкого посла, осенью того же года, изгладили из памяти жителей столицы впечатление, произведённое на них казнью Мировича».