«Вот случай, – подумал Мирович, – другого не будет, Орлов… посетитель Дрезденши, и я с ним был во дни оны близок, даже обыгрывал его на бильярде… Ничтожный, безвестный офицеришка готовится взойти на такую ступень… Попробовать разве, попытать? Или и его – к дьяволу, лучше не трогать?..»
Бродя без цели, без мысли по Москве, он опять невольно вспомнил об Орлове, расспросил кое-кого, собрал нужные сведения и отправился к нему на Шаболовку.
Пышный, хлебосольный и всюду уже гремевший дом графа Григория Григорьевича был на фронтоне украшен лепным гербом, с надписью: «Fortitudine et constantia»[315]. Москва, знавшая хоромы старой знати: Шереметевых и Нарышкиных на Воздвиженке, Трубецких – на Покровке, Куракиных – на Басманной и Салтыкова – на Дмитровке, ездила теперь, с рабским решпектом, на поклон, на недавно глухую, мещански пустынную Шаболовку, где новопожалованный «граф Римской империи» на беговых дрожках объезжал рысаков или платком в слуховое окно гонял голубей. Над улицей и садом кружились стаи дорогих турманов: двуплекие, сероплекие, полвопегие, с подпалиной и без подпалины, ногатые, мохнатые и всякие. Голубиная потеха графа сменялась медвежьей либо волчьей травлей, травля – кулачным боем, а бой – чтением изданий Жоконды, древних писателей о сельском хозяйстве или исполнением во дворце нежных менуэтов и гавотов.
Мирович застал Орлова за бритьём, в халате. Доложив о себе, он вошёл сурово, поклонился с достоинством.
– А! Дивно победная пятёрка! – вскрикнул по старине Григорий Орлов. – Вот не ожидал. Извини, братец, что так принимаю. Сам люблю бриться… Садись. Тороплюсь к приёму. Но говори: просьбишка, чай, какая? денег? Да что похудел? Болен был? а?.. вот как! Жаль, жаль…
Мирович прямо приступил к делу: в кратких словах рассказал о своём прошлом, о случае с предком и с низким поклоном стал просить Орлова о содействии к возврату ему и сёстрам хотя части неправильно конфискованного имения бабки.
– Ты меня извини, – кончив брить щёку и занявшись подбородком, сказал граф Григорий, – это другим, братец, пой, а не мне. Я – стреляный волк. Ну, что плетёшь тут хоть бы о предках? И какой, так-таки скажи по совести, резон, чтоб отдать тебе вон когда, ещё при Первом Петре, отписанные маетности твоих дедов? Из каких, например, благ? Не сердись, слушай и с толком, смирнёхонько рассуди. Сядь, не вскакивай… Ведь поместья те, чай, тогда ещё пожалованы в другие руки, а там, смотри, перешли и в третьи.
– Верно говорите, ваше сиятельство… – с досадой, поборая в себе желчь, ответил Мирович. – Но всё же во власти монархини исследовать, узнать корень истины и возвратить внукам неправильно отнятое, а нынешних владельцев тех имений ублаготворить чем иным…
– Да из-за чего, разбери ты? – сказал, отведя бритву и взглянув на гостя через зеркало, Орлов. – Для каждой милости нужны причины, отличье, права…
Злость взяла Мировича. «Так вот он, любимец фортуны, – думалось ему, – в золоте по горло сидит, вымытый, выхоленный, сытый, опрысканный духами. Одно, вон, бельё какое… с кружевами, сквозит… А нам-то каково? Удался бы мой тогдашний умысел, был бы я на твоём месте. Ишь как теперь поглядывает бесстыжими, смелыми глазами».
– Услуги и мои права, ваше графское сиятельство, – сказал он, пересиливая обиду и гнев, – в действительности, видно, не примечены…
– Какие услуги? это любопытно, voyons[316]…
Граф нагнулся к зеркалу, пробривая место вокруг тёмной пушистой родинки на левой румяной щеке.
– Известно вам, граф, с Перфильевым в те последние дни, перед предприятием, я, по вашему указанию, играл в карты… Изволите вспомнить, какой вышел авантаж…
– Ах ты, потешный! Да ты же, припомни, был тогда в выигрыше и всё его ремизил – пять роббертов, помнишь, девятка опять же, все бубны у тебя… ну! одним махом заграбастал, чуть не сорвал у Амбахарши весь банк…
Мирович с холодною злобой улыбнулся.
– Была тогда и другая, более важная причина, – мрачно сказал он, – да вы не поверите… скажете: вымышленно, с расчётом…
– Говори, братец, слушаю, – искоса взглянув на него и опять начиная бриться, произнёс Орлов.
Мирович просветлел и, точно переродившись, стал в необычайную, напыщенную позу.
– Я был спасителем государыни, в числе прочих… я главную оказал услугу… облегчил ей престол! – проговорил он, окидывая гордым, подавляющим взором Орлова.
– Как, что? – спросил и заикнулся Орлов.
Мирович подробно рассказал о случае с колесом в коляске государыни, при её уходе из Петергофа.
Орлов так и покатился со смеху.
– Ай да козырь-хохол! молодец! – вскрикнул он, бросив бритву, махая руками и заливаясь на все лады. – Вот так одолжил, придумал! Всех, молодчина, всех льстецов, искателей фавора разбил в пух, заткнул за пояс… никто так не нашёлся, – всех!.. Так тебе троном обязаны? тебе? ну, клянусь, это стоит, по чести стоит… ха-ха…
– Но позвольте, граф, – с краской стыда и оскорбления перебил его Мирович, – вы вправе отвергнуть, пренебречь, но я истину сказал… Издёвки обидны… чёрт! Можете осведомиться у своего братца или у господина Бибикова – они, если не видели, то слышали… как я тогда…
– Ой, пощади, пощади! – восклицал, катаясь по софе, Григорий Орлов (его звонкий, раскатистый смех, далеко разносился по комнатам). – Изволь, наведу справки… беспременно наведу… Ха-ха! и семи мудрецам того не придумать… ой, убил, разодолжил…
– Разумеется, что вам стоит учинить дознание, расследовать! – сказал степенно Мирович. – На бумаге всё объяснится, как и что-с, хоть бы и насчёт отнятых имений моих предков…
– Ах вы, хохлы, архивное семя! – произнёс, вставая, Григорий Орлов, и Мирович заметил неприятное, общее братьям, нагло-решительное выражение его красивых, как он выразился в уме, «бесстыжих» глаз. – Все-то вы, извини, с челобитьями да с попрошайствами! Нет того, чтоб терпеливо трудиться, смирнёхонько ждать, служить. Всё-то твои соотчичи измышляют да подводят… Ну, станем мы, из-за тебя, рыться в древних ваших, хохлатских шпаргалах, бумагах? – сказал, посмотрев в сторону и думая уж о другом, Орлов. – И может ли быть, чтоб в бозе почивающий Великий Пётр так неправильно решил дело твоего деда?
– Честью уверяю, честью! – возвысил голос Мирович, чувствуя, как слёзы подступали к его горлу. – И не о себе токмо прошу… у меня, граф, сёстры-девицы проживают в убожестве… а мои предки были из первых на Украине, служили верой и страдание приняли за родину и за её права…
– Хорошо, – небрежно ответил граф Григорий, даже не совсем расслышав последние слова гостя, – увижу гетмана; наведайся – поговорю с ним, попрошу…
«Ужели опять к нему идти? – рассуждал Мирович, кончив поручение, данное ему от полка. – Дьяволы! Что толку?.. Станет снова издеваться зазнавшийся бильярдщик да трактирный мот… Где ему, с этакой хоть бы вышины, разглядеть горе да бедность других? Правду о нём сказал мученик, архиепископ Арсений: «не его чести и рыла затеянное дело».
Срок командировки истекал. Надо было возвратиться к полку. Весна и лето в то время стояли холодные. Дул северный ветер, и каждый день шёл дождь. Но Москва веселилась.
Народные гульбища в апреле и в мае были оживлённы. Под Новинским какой-то силач швед вызывался помериться в единоборстве с русским. Все стремились туда.
С возвратом государыни от богомолья на московских улицах и площадях, при барабанном бое, был опубликован «манифест о молчании». Тетрадка «Московских Ведомостей» от четвёртого июня, с этим манифестом, зачитывалась нарасхват. В нём воспрещались всякие толки «развращённых нравами, праздных людей», «кои дерзкими ухищрениями, – всюду порицают правительство и все нарушимые, гражданские права», развращают и других «слабоумных и падких на вредную болтовню людей».
Прочтя эту публикацию, Мирович окончательно раздумал идти к Орлову.
«Ну его к бесу! – размышлял он. – Ещё сочтут опасным, притязательным критиканом, недовольным судьбою, хулителем государственных мер. Новый фаворит, Орлов, отвернулся, пренебрёг… Не вспомнить ли старого?.. Разумовский – земляк и когда-то, при покойной царице, благоволил ко всем нашим и ко мне…»