«Плачь, плачь. Через полчаса мы будем хоронить того из Поддубенок, который все не мог простить свою Машку. Интересно, что сейчас отец? А Трофимов? А Павла молодец, гранаты бросает, как мужчина, и стреляет, как мужчина, скупо, редко. Так и хочется лечь и больше не вставать, сильные все-таки мужчины, как они могут идти, да еще тащить на себе труп. Умершие, говорят, очень тяжелые, куда тяжелее живых.
А зачем? Не все ли равно, где его хоронить? Матросов хоронят прямо в море, зашивают в брезент — и в воду».
— Вера… Не отставай… Ты знаешь, он улыбается, а я ему р-раз… Прямо, прямо в упор…
— Тошнит, не могу, о-ой…
Вера взялась за живот обеими руками и осела, потом завалилась на бок, и Оля испуганно присела рядом.
— Что?
— Тошнит, все прямо наизнанку… И боль, боже мой, ох, сил нет, ты иди, иди, Оля.
— Да ты что, ты не думай, скоро дойдем. Вера, Верка, Верочка…
— Ладно, ладно, иди, Ольга, я вот полежу немного и догоню.
— Нет, ты что? Да ты что?
— Я что? Ничего, ничего. Не могу идти. Не хочу. Тошнит, прямо выворачивает наизнанку.
«Ну чего суетится эта смешная девчонка? Застрелила того, кто ей улыбался? Вот опять! Да отвернись ты, Олька, как тебе не противно. Сейчас станет легче. Сейчас пойду, вот я уже иду, видишь, я уже иду. Да, уже в третий раз не пришли месячные. Боже ты мой, о чем я думаю, с ума сойти. С ума сойти. Все давно сошли с ума. Оля, позови, пусть придет отец. Нет, нет, не надо, я пойду, я пойду. Да, да, помоги мне встать… Да что это со мной? В глазах все темно… Не надо, тише. Вот сейчас постою и пойду. Ну, верь мне, пойду. Вот, я уже иду, ты смотри, иду, раз, раз. Ты думаешь, это болото когда-нибудь кончится? Ты думаешь… Правильно, ты видишь — земля уже суше, вот, вот, правильно, правильно, уже можно хоронить мертвых, потом, потом, завтра, им все равно, а сейчас спать, всем спать, сидеть на земле, просто сидеть и спать, спать можно и сидя, так вот, сидеть и спать. Да, ничего не надо под голову. Земля — лучшая на свете подушка. Куда ни ляжешь, везде удобно.
Вот правильно, всем спать, всем без исключения, потому что уже пришло утро, совсем настоящее утро, и идти дальше нельзя».
Их осталось всего тридцать один человек, способных продолжать борьбу (двое раненых скончались от потери крови на второй же день после перехода на новое место, один был очень тяжел, еще двое начинали медленно приходить в себя), а база была рассчитана на четыреста, и три дня они только и делали, что ели и спали, спали и ели. И лес здесь другой, густой, темный, угрюмый. Там рос больше дуб и сосна, а здесь — сплошное море осины, березы, мощные массивы ели, по низинам, по берегам ручьев и речек — ольха, тополь, ивняк, но километрах в трех массив старого — в несколько столетий дуба, — там выше и суше, но место под запасную базу специально выбрали в глухомани, чтобы не привлекать лишнего внимания. На четвертый день Трофимов выслал на месторасположение старой базы разведку, к тому времени должны были начать возвращаться диверсионные группы, их нужно было встретить и проводить на новое место. И похоронить семнадцать повешенных партизан, попавших в плен ранеными; их повесили на опушке, и об этом в отряде Трофимова уже знали; немцы повесили часть раненых, тех, кто не мог самостоятельно двигаться. Нужно было собрать всех, кто остался в живых, а потом уже принимать какое-то решение. И через пять дней, когда все оставшиеся в живых сошлись, Глушов собрал, по требованию Трофимова, партийное собрание. Их осталось еще пятнадцать коммунистов, и они сидели вокруг палатки, хмуро курили, время от времени прихлопывая надоедливого комара.
Трофимов стоял, наклонив голову: он часто думал, вот так стоя и глядя в землю, и все это за ним знали. Валентин Шумилов курил и старался не глядеть на Трофимова; его группа вернулась с диверсии только вчера, и он еще не привык к мысли, что столько людей погибло. Шумилова сейчас раздражала эта склоненная голова Трофимова, его затянувшееся молчание, в Шумилове, как и в других, говорила сейчас надломленная вера солдата в своего командира, и поэтому то, что раньше было незаметным, сейчас лезло в глаза, вот даже такая привычка Трофимова — думать, наклонив голову, ставилась ему в вину. Трофимов не знал этого, но если бы и узнал, пожалуй, эта мелочь не задела бы его; только сегодня утром спорили с Глушовым, и Глушов наотрез отказался поддержать; если бы не выдержка его, Трофимова, хоть бери засучивай рукава — доказывай свое кулаками. Нет, Трофимов не согласен с комиссаром, военное время военным временем, а разговор такой нужен, и в этом разговоре должны были участвовать все, не только коммунисты, но и беспартийные, он даже угрюмо процедил, что кровь, которую они отдают, — одного цвета и у тех и у других. Сейчас он стоял, глядел в землю и думал о последних словах Глушова, что война есть война, здесь не место личным эмоциям; война — это беспощадное подавление и своего «я» и тысяч, миллионов других «я», война — это вынужденная, железная необходимость делать то, чего не хочется и что, в основном, противоестественно человеку и его природе.
Трофимов поднял голову.
— Коммунисты, — сказал он медленно, обводя глазами хмурые лица. — Коммунисты, — повторил он, вкладывая в это слово ту интонацию, которая заставила Михаила Савельевича Глушова внимательно оглядеть собравшихся: Кузина, Почивана, Шумилова и других.
— Коммунисты, — в третий раз произнес тихо Трофимов, — когда человек, которому вверены сотни судеб, не оправдывает возложенной на него ответственности, он должен уйти. Я слагаю с себя командование отрядом, я чего-то не смог и проморгал. Вы имеете право не доверять мне и судить меня по всем законам военного времени.
— Снова ты, Трофимов, — поморщился Глушов, — тут поглубже разобраться надо. Зарвались, недооценили этого фон Зольдинга, стерву. Я уверен, неспроста это. Пока не найдем причину, мы ни от чего не гарантированы… Вот о чем нужно подумать.
— За это я и отвечаю больше других, — сразу и так же тихо ответил Трофимов.
— Стоп! — как-то сразу взорвался Глушов, вскочил с места и, подойдя вплотную к Трофимову, быстро спросил: — А ты как хотел? Как трудно — сразу в кусты? А позволь тебя спросить, почему именно в этот момент ты решил уйти? В чем дело? Здесь все коммунисты — ты сказал в разговоре со мной, что предательство налицо. Ты командир, Трофимов, партия тебе доверила, и ты будешь командовать. Но и ты тоже должен пройти проверку.
— К черту! — внезапно вскочил на ноги Шумилов. — Мы не должны озираться друг на друга, как звери. Мне нужна уверенность, что рядом и сзади меня товарищи, а не иуды. Как я пойду на задание, если я не буду знать, кто у меня за спиной?
— Кто тебе давал слово, Шумилов?
— Да он его сам взял, — буркнул один из партизан.
— Давал, давал… чего тут давать! Пусть высказываются, как думают. Не бросать же винтовки, раз фриц нас перехитрил единожды.
— Оптимист, — засмеялся Почиван невесело. — Единожды… Он нас, этот фриц, и в хвост и в гриву второй год кряду. Прав Шумилов, нельзя так воевать, друг на дружку оглядываться: а как бы того, не в затылок. Вот что, Михаил Савельевич, меня ты знаешь пятнадцать лет. В чем, в чем, а здесь я уверен, — Почиван повел рукой, — здесь предателя нет. Коммунисты — ядро отряда, и мы должны повысить бдительность. И не прав товарищ Трофимов, никто не снимает с него вины, ни с него, ни с себя. Все мы виноваты в случившемся, во всяком случае, мы обязаны были иметь посты со всех сторон, и на Ржанских болотах тоже. Нас должны были предупредить. Считаю, нужно в первую очередь проверить разведку, свою разведку. Больно нескладно у нас получилось. Как это, самые важные сведения доходят до нас слишком поздно.
Почиван поглядел на Рогова, но тот сидел, ссутуля плечи.
Встал Кузин, и Почиван словно ждал этого, вполголоса, длинно выругался, и все стали глядеть на Кузина. Тот, ни на кого не глядя, долго стоял молча, и кто-то недовольно кашлянул.
— Здесь винят разведку, — сказал Кузин, — но Рогов тут ни при чем, взяты наши связные в городе. Тут одно из двух: или по неосторожности кто-то засыпался и не выдержал пыток, или… что страшнее… провокатор действует среди нас.