Изменить стиль страницы

– Как это понять, Николай Григорьевич?

– Понять нелегко, Николай Алексеевич…

Маркин сощурил глаза – казалось, в них отразилось само апрельское небо, его простор.

Репнин подумал: а ведь он был добрым приятелем Настеньки, быть может, другом Чем-то она отличила его от всех прочих учеников. Не в синих же глазах дело. Есть в нем и ум, и такт, и тот простой и ясный взгляд на жизнь, когда человек знает, что ему надо. В той среде, к которой принадлежала Настенька, таких было немного.

– Хочу знать, как пахнет буря, а заодно посмотреть на жизнь, набраться ума-разума. Человеку важно не переоценить себя.

– И не недооценить, – сказал Репнин.

Маркин помолчал, повторил убежденно:

– Не переоценить.

Маркин протянул руку, но Репнин не торопился ее пожать. Приход этого человека в его новый дом был бы приятен Репнину, да и Настеньке тоже.

– Анастасия Сергеевна не раз о вас говорила. Не зайдете ли к нам как-нибудь.

– Анастасия Сергеевна? – Он улыбнулся, будто вспомнил что-то очень давнее. – Я бы пришел, да ведь время все вышло.

– Да неужели так прямо в дорогу?

– В дорогу.

Репнин задумался.

– Я что-то не понимаю, Николай Григорьевич. По-моему, вы здесь очень нужны.

Маркин засмеялся.

– Главное, не переоценить себя.

Маркин ушел, а Репнин долго не мог успокоиться. Как тогда, на Охте. в родительском доме Настеньки, Репнин не мог не подивиться мудрой скромности этого человека, его цельности и тому, как благородно и сильно он смотрит на жизнь. Почему он решился пригласить Маркина в дом? Из всех, кого он встретил в эти ненастные месяцы и кто для Репнина представлял тот мир, именно его?

71

– Ты помнишь. Николай, разговор о грозных кортиках, который был у нас с тобой еще в Питере, кажется, в Смольном? – услышал Репнин в телефонной трубке голос Чичерина, как всегда в поздний час неожиданно громкий. – Ты имеешь возможность повторить все свои возражения, – заметил он, смеясь. По тому, как произнес Чичерин эти слова, нарочито громко, с вызовом, Репнин понял: Георгий Васильевич в кабинете не одни. – Я жду тебя. – Однако он сказал не «мы», а «я» – что-то от игры, озорной и неловкой, в какую играют только взрослые, свойственно и Чичерину, иначе погибнешь в этот поздний час.

– Входи, Николай Алексеевич, мы заждались тебя, – сказал Чичерин, едва Репнин открыл двери чичеринского кабинета: сочетание дружески-фамильярного «ты» с именем и отчеством было для отношений Репнина и Чичерина необычным и показало Репнину, сколь своеобразна обстановка.

Репнин вошел и в глубине кабинета в свете настольной лампы рассмотрел фигуру Дзержинского, низко склонившегося над журнальным столиком, устланным большой географической картой, края которой, свешиваясь, лежали на полу. Увидев Репнина, Дзержинский встал и, пытаясь разогнуть спину, замер, ссутулившись. Видно, полтора месяца, прошедшие со времени последней встречи, были для Дзержинского нелегкими – лицо потемнело, в глазах прибыло горящих углей.

– Однако в наших встречах есть известная закономерность, – сказал Репнин, здороваясь. Репнину казалось, что ему следует расковать неловкость, которая была при их встрече прежде и, очевидно, будет сегодня.

– Закономерность уже потому, что они происходят ночью? – спросил Дзержинский, рука у него была приятно прохладной.

– Все значительное возникало ночью, – сказал Репнин.

– Не было бы ночи, не было б и тайны, – засмеялся Дзержинский. – Дипломатической, – добавил он. – Ведь тайна – душа каждого дела, не так ли?

Репнин смешался: что-то в этих словах было знакомое.

– Душа… душа… – произнес он.

Чичерин пододвинул к журнальному столику кресло. Репнин сел.

– Чаю хочешь, Николай? – спросил Чичерин.

– Да, пожалуй, – ответил Репнин, заметив, как Дзержинский потянулся к стакану с чаем, впрочем уже остывшему.

Наступила пауза, чай помогал ее продлить.

– Кортик оказался и в самом деле оружием грозным, – заговорил Чичерин, заговорил так, точно предыдущий разговор о кортике и дипломатах был только что прерван. – Международное право обогатилось новым термином: заговор послов. Впрочем, не будем голословны, – взглянул он на Дзержинского.

Нет, Дзержинский не был настроен столь иронически-воинственно. Он строго посмотрел на карту, лежащую перед ним, задумался, подперев кулаком сильный лоб. Все, о чем он приготовился говорить, было для него вопросом жизненным – бессонные ночи, жестокие стычки с врагами на допросах.

– Мы вас побеспокоили столь поздно. Николай Алексеевич, в связи с обстоятельствами чрезвычайными, – произнес Дзержинский тихо, много тише, чем говорил только что. – Службой ЧК установлено, что мозговым и оперативным центром восстания, которое началось на юге России и грозит сомкнуться с восстанием на востоке, все больше становится дипломатический корпус. – Дзержинский умолк, видно, длинная фраза ему была сейчас не по силам. – Наиболее деятельная фигура, не только оперативная, – Локкарт.

Репнин подумал: «Нет. Бьюкенен выехал из России не потому, что привилегию стать разведчиком доверил своим преемникам Линдлею и Локкарту. Позволь ему возраст и здоровье, он бы воспринял и эти обязанности». Для Репнина все это было очевидно, однако хотелось подумать, что старик Бьюкенен переуступил эти функции преемникам, решив остаться до конца дней своих дипломатом. Очень хотелось хорошо думать о Бьюкенене, быть может, вопреки здравому смыслу, и сберечь в сознании представление о дипломатии как об искусстве, не оскверненном тем, что зовется нечистым словом «шпионаж».

– Нашей дипломатии не следует обманываться насчет истинного облика своих коллег из того лагеря, – медленно продолжал Дзержинский. – Локкарт деятелен и агрессивен. Он знает Россию, у него связи, он молод.

Дзержинский сказал: «Он молод», а Репнин решил: «Да, все в том, что он молод, люди того поколения честнее, разборчивее в принципах и средствах. Они бы не решились на это. Но тогда какова цена непорочным сединам Френсиса, добрым глазам, мягким рукам, да, какова цена сединам Френсиса, который так похож на классический тип человека того столетия?»

– Вологда стала истинной столицей… той России, – произнес Дзержинский и прямо взглянул на Репнина. – В Осаново под Вологдой сегодня в своем роде совет дипломатов, аккредитованных в России. Телеграмма о первом заседании должна быть к одиннадцати. – Дзержинский рассмотрел в сумерках кабинета дымчато-матовый циферблат больших настенных часов. – Пожалуй, телеграмма уже есть.

Он поднялся и медленно прошагал к письменному столу, на котором стояли телефоны; шел, вскинув голову, будто хотел себя взбодрить и победить усталость.

– Вместе с депешами, – услышал Репнин голос Дзержинского. – К Чичерину, – добавил он. – А как Тверь? Тверь как? – спросил он, когда разговор, как показалось Репнину, был закончен. – Не оставлять провода! Каждый час – Тверь! Каждый час!

Репнин подумал: «А при чем тут Тверь? Не перекочевала ли дипломатическая столица из Вологды в Тверь?»

Репнин слышал, как Дзержинский положил трубку на рычажок, положил осторожно, явно контролируя каждое движение, опасаясь, как думал Репнин, обнаружить усталость.

– Да, Вологда стала истинной столицей белой России, – заметил Дзержинский, повторив интонацию своей реплики, на которой разговор был оборван. – Все, что нам угрожает, идет оттуда, – добавил он и посмотрел на Чичерина – очевидно, эта фраза была адресована ему. – Это отлично усвоили дипломаты, в том числе и стран-нейтралов. Многие из них Вологду, по существу, предпочли Питеру.

– Не думаете ли вы, Феликс Эдмундович, что своеобразное представительство в Вологде должно быть и у Комиссариата иностранных дел? – спросил Чичерин.

– Да, если говорить об интересах России, несомненно, – сказал Дзержинский, не сводя внимательно-пристальных глаз с Чичерина.

Репнин подумал: «Вологда – столица белой России, а при чем тут Тверь?» Дзержинский сказал: «Об интересах России». Он хотел сказать: «Об интересах Советской России», а сказал просто «России» – совершенно очевидно, что эти слова он обратил к Репнину. Не его ли, Репнина, он имел в виду, когда говорил о необходимости лучше знать тайны дипломатической Вологды? Репнин еще не проник до конца в суть этого чувства, оно было для него неосознанным, но явственно ощутил, как гневное пламя поднялось из самых глубин души. Да не Репнина ли Дзержинский имел в виду, когда думал о человеке, который направится в Вологду и, опираясь на свое положение, сословное, профессиональное, общественное, в конце концов, проникнет в святая святых вологодских дипломатов?