Изменить стиль страницы

Тем окончились его страхи на сей день; теперь он поспешил к эрцгерцогу и, застав его еще спящим после бессонной ночи, стал трясти его за плечо и произнес ему длинное назидание о лености и о том, что в ней, как в бездонном море, добродетели негде бросить якорь и спастись от гибели. С вечера он не хотел его беспокоить, ибо полуночные часы — лучшее время для сна, когда один час более ценен для тела и души, чем два последующих; теперь же, когда солнце светит ему прямо в ноздри, храпеть в высшей степени неприлично.

Он мог бы часами продолжать свою речь, а герцог только поворачивался с одного бока на другой, не думая просыпаться, так что почтенный старец, наконец, поднялся в недовольстве и стал приводить Ценрио доказательства, что предполагаемое сочинение Петра Ломбарда, найденное им в Бёйке, либо подложно, либо относится к тому периоду жизни философа, когда тот уже расстался с своими идеями и утратил свой гений. Ценрио притворился крайне изумленным; в душе же плут потешался, что это книжное барахло вызвало столько ученых изысканий; затем он спросил Адриана о замечательном сочетании светил, которое тот наблюдал в Бёйке, и Адриан разъяснил ему, что в ту ночь был зачат могучий властитель на Востоке, но где именно — он не может узнать. Ценрио подумал про себя, что и в этом отношении он гораздо лучше осведомлен, хотя некоторые вещи путались у него в голове и ему не удавалось срифмовать их друг с другом, может быть, потому, что природа хотела в данном случае ограничиться только ассонансами; не мог он разгадать, где же осталась голем Белла, не знал он также о возвращении Беллы к старой госпоже фон Брака после того, как она покинута была ею в объятиях эрцгерцога. Все это были вещи, которые за недостатком времени и из-за постоянного присутствия свидетелей он еще не имел возможности обсудить с эрцгерцогом.

После того как старше оставил комнату со словами: любопытно, любопытно! дорого бы я дал, чтобы открыть, кто такое это чудесное дитя, — Ценрио обратился с расспросами к эрцгерцогу, который немало изумился тому, что он даже в пылу наслаждения не переставал тосковать по какой-то другой, утраченной Белле.

— Конечно, утрачена та, которую я любил, которая у врат моей жизни, как нежная заря, исчезла в лучах солнца; вместо ее божественного образа я обнимал земное создание, которое возбуждает во мне низменную страсть, но отвращает мое сердце. Ах, почему на меня устремлены глаза миллионов! Был бы я бедным пилигримом, странствовал бы по миру, ветры внимали бы моим жалобным песням, и пустился бы я в поиски за ней, которой принадлежу навеки, а не нашел бы ее — уединился бы со своей печалью в тихих часовнях Монсерата! Вот о чем я мечтаю, Ценрио, и раз не могу достигнуть этого, то и не выполню многого, чего мир ждет от меня.

Ценрио принадлежал к разряду превратно мыслящих придворных наставников, которые хотели бы уберечь, как от сквозняка, от всякой серьезной мысли вверенную им молодую жизнь. Они считают, что воспитывать следует в удовольствиях, но сколь мало удовольствий доступно принцу и от сколь многого должен он отрекаться! Шутка остается за дверью, серьезность же, как старый домовой, господствует в замке. Ценрио обещал эрцгерцогу собрать в Бёйке все сведения, необходимые для разрешения загадки, и спешно отправился туда.

Тем временем господин Корнелий явился в замок, приказал доложить о себе эрцгерцогу, и последний принял его, так как обещал голему, для того чтобы упрочить связь с ней, дать какое-нибудь назначение малышу, ежели тот представит свидетельство от многих особ своего сословия в том, что он действительно — человек.

Наш паренек бегал уже все утро по городу, собирая от дворян письменные подтверждения того, что он — человек, причем, однако, к своему удивлению видел, что у всех в большей или меньшей степени тут оставались сомнения на его счет. Свидетельства всегда выдавались ему только в условной форме. Так, барон Вандерлоо сказал о нем: сидя за столом, он, правда, может сойти за порядочного человека, но только он никогда не должен вставать из-за стола, ввиду несоразмерной короткости своих ног, которая придает ему вид одетой в платье таксы. Господин фон Мейлен заявил, что он был бы во всех отношениях безупречен, но только его мать, должно быть, обладала чрезмерно жаркою утробой, поэтому и случилось, что он, как слишком перепеченный и засушенный хлеб, потрескался и съежился. Граф Эгмонт написал в виде циркуляра: поскольку во время военных действий иногда бывает чрезвычайно важно скрыть от врага свои силы, то господин Корнелий мог бы с немалой пользой быть помещен в карман любого бравого солдата и оттуда, положив свой мушкет на пуговицу штанины, спугивать неприятеля совершенно неожиданными выстрелами из штанов солдата.

Такие и подобные отзывы с любезными пожеланиями успеха, выданные ему каждым, к кому он обращался, представил теперь малыш эрцгерцогу, который прочел их, еле удерживаясь от смеха, и затем обещал дать ему приличествующее назначение в новом своем полку, для которого он придумал особого рода каски, хорошо слышимые благодаря приделанным к ним бубенчикам и хорошо видимые благодаря двум длинным ушам по бокам их. Малыш был в полном восторге, что близится исполнение его желаний; шута он видел один единственный раз, только в Бёйке, и тогда принял его за военную персону и померился с ним оружием. Поэтому, когда эрцгерцог осведомился о его молодой супруге и пожелал с ней познакомиться, он почтительно пригласил его к себе. Торжественный прием в доме господина Корнелия был назначен на тот же день. Несмотря на неудовлетворенность свою последней ночью, несмотря на подозрение, что какой-то волшебный призрак потешался его любовью, эрцгерцог чувствовал непреодолимое влечение к этому голему. То было стремление иного рода, чем чаял он, но все же он не мог отрицать его, ни побороть в себе; для него было так же очевидно, что это его чувство требовало чего-то определенного, чего-то осуществимого, тогда как то, другое чувство, как греза, растворялось в бесконечности; и в этом душевном его разладе то бесплотное, то неуловимое, что питало его высокое, блаженное чувство, казалось ему пустым и презренным рядом с этой торжествующей, победу чувственностью.

Печально брела в та утро Белла к загородному дому, надеясь незаметно пробраться в него через известные ей одной отверстия в садовой ограде. Но близ кладбища повстречался ей бедный Медвежья шкура, который несколько замешкался на могиле, пересчитывая заработанные свои деньги; при виде Беллы он не мог сдержать слезы, схватил ее за руку и спросил, как поживает его милая, молодая госпожа, он-то ведь сразу заметил, что ее оттеснила та фальшивая кукла — ее копия, но из боязни лишиться службы не посмел ничего сказать. Белла просила его молчать об этом: после приема, оказанного ей по возвращении домой, она почувствовала такое непреодолимое отвращение к Браке, к Корнелию и ко всем, что впредь ни за что не поступится своей княжеской независимостью для городской жизни со всеми ее принуждениями; теперь она опять заживет в своем старом доме, пока не увидит своего народа свободным. Затем она спросила его, как все произошло и почему он не появился накануне вечером. Тогда он рассказал ей, что фальшивая Белла его выставила, чтобы позднее ввести эрцгерцога через заднюю дверь. При этих словах Белла заткнула рот Медвежьей шкуре; она не хотела дальше ничего слушать, раз эта гадкая обманщица отняла у нее последнее земное утешение — любовь эрцгерцога. Скорбь охватила ее душу, и только когда слезы хлынули у нее из глаз, она почувствовала, словно камень свалился у нее с сердца; она обняла Медвежью шкуру и больше часу не отпускала его от себя; счастье, что мало было прохожих, вето бы эта сцена обратила на себя внимание. Медвежья шкура скоро вновь принялся высчитывать в уме, сколько ему осталось еще служить, предоставив Белле лить на него слезы, подобно мельнице, которой нет дела до красоты водопада, лишь бы он двигал ее колесо. В конце концов, однако, спохватившись, что запоздает домой, и не находя никакого способа высвободиться, он раздавил упавшую с соседнего дерева подточенную червем сливу и сказал: