Изменить стиль страницы

Ценрио застал малыша еще на скачках; он шепнул ему на ухо, чтобы он не принимал слишком близко к сердцу гнев принца, так как один тайный его недоброжелатель насплетничал принцу про его недоразумение с актерами; но это неблагоприятное впечатление сгладится, если он расскажет в свое оправдание, что его укусила тут какая-то бешеная собака. Малыш чрезвычайно обрадовался и, представив Ценрио свою невесту, просил его не покидать их общества. Ценрио наговорил ей всяких любезностей и предложил посетить раек, показывающий в пестрых картинах свет в малом виде, всякие города и народы. Они направились туда, и Белла первая стала глядеть, несмотря на то, что любопытный малыш с неудовольствием уступил ей эту честь; она была поражена великолепием картин и охотно посмотрела бы всю их серию еще раз, если бы малыш в своем нетерпении не оттащил ее от стекла. Он был в полном восторге от всего, что увидел: в каждом городе он воображал себя его князем; глядя на чужеземных солдат, он представлял себе, какой у него был бы вид в мундире их полководца.

Тем временем эрцгерцог вступил в тихий разговор с Беллой. Он пристыдил ее в лживом и притворном признании в любви, сделанном ради того, чтобы выхлопотать назначение капитаном для своего маленького женишка. Белла расплакалась и поклялась ему, что все это совсем не так, что любовь ее непритворна и ее честолюбивое желание — иметь от него ребенка, который принесет славу и свободу ее народу. Такая откровенность поставила эрцгерцога в некоторое затруднение (она была непорочна в чистоте своего сердца, он же оставался непорочным только из гордости); запинаясь, он поклялся, что готов на все, чтобы исполнить ее желание, которое к тому же согласуется с его политическими отношениями.

С такими уверениями он без помех увлек ее за собой, незаметно для малыша, по знаку, поданному Бракой. Малыш уже два раза оглядел свет в малом виде, и он понравился ему гораздо больше, чем действительный мир, а еврей тем временем, беседуя с Ценрио, работал над изображением бежавшей Беллы. Ценрио просил еврея объяснить все же ему, как можно оживить подобный слепок.

Еврей сказал: — Как думаете вы, государь мой, почему бог сотворил людей, после того как все остальное было уже сделано? Очевидно потому, что это заключалось в их природе, когда она была создана мыслью божьей. И если это заключается в их природе, то это и остается в их природе, и человек, созданный по образу божию, сам может творить подобное, если он только знает те слова, которые бог произносил при этом. Если бы у нас был еще рай, то мы могли бы наделать столько людей, сколько в нем нашлось бы комков земли, но так как мы изгнаны из рая, то наши люди настолько же хуже, насколько глина нашей земли хуже райской глины.

С этими словами старый еврей закончил свою работу, дунул на статую, написал у нее на лбу слово, скрыв его под локонами, и перед ними предстала вторая Белла, которая благодаря волшебному зеркалу знала все, что до той минуты было известно Белле, но не имела никаких собственных страстей, кроме тех, что были заложены в мыслях еврея; ее создателя, а именно высокомерия, сладострастия и скупости, то-есть трех грубых, извращенных воплощений прекрасных духовных влечений, каковы и все пороки; то, что они обнаруживались в ней без всякой духовности, отличало ее самое от еврея, как и вообще от всех людей, которых, однако, она так удивительно могла вводить в обман, как та старинная картина плодов вводила в обман птиц, слетавшихся к полотну, чтобы лакомиться ими. Так лакомились этой статуей и Ценрио и старый еврей; каждый из них напечатлел ей поцелуй, перед тем как подвести ее к малышу, который, наконец, насмотрелся досыта и под руку со своей Беллой направился домой через вечернюю сутолоку продолжавшей веселиться толпы, в которой уже то тут, то там сверкали ножи подвыпивших крестьян. Брака, как и малыш, не заметила подмены Беллы. Втроем они поужинали в полном молчании, вполне естественном после шума и пестроты такого необычайного дня. После ужина в комнату вошел Медвежья шкура с расцарапанным лицом и сказал:

— Это проклятая госпожа Ниткен так меня отделала. Полюбился я пьяной чертовке так, что отпустить меня не хотела, а у меня-то какие новости есть порассказать! Она разболтала мне, что у эрцгерцога виды на нашу барышню, — уж очень он настойчиво о ней расспрашивал.

Тут голем Белла, знавшая про настоящую Беллу лишь до того момента, как она поглядела в зеркало, громко воскликнула:

— Как я рада! Теперь у меня будет от него ребенок, который освободит мой народ.

Брака испугалась такой откровенности, а малыш вскочил с бешеным криком:

— Значит, ты знаешь об этом, Белла, и любишь его?

— Разумеется, — отвечала голем Белла.

Малыш стал рвать на себе свои просяные волосы и чуть было не задохся от уязвленного самолюбия; наконец он излил свою скорбь в следующей речи, построенной по всем правилам риторики, преподанной ему его учителем:

— Зачем оторвала ты меня для людской жизни от покойного лона моего прежнего мира своим адским искусством? Без обмана светили на меня солнце и месяц; в спокойной задумчивости стоял я там днем, а вечерами складывал свои лепестки на молитву; я не видел ничего дурного, потому что у меня не было глаз, я не слышал ничего дурного, потому что у меня не было ушей, но довольство всем, что я в себе чувствовал, делало меня таким уверенным и богатым. Мои глаза я выплачу и лишусь их, со своей жизнью я расстанусь и вечно буду искать ее, но это искание будет тебе мукой; ты будешь думать, что я далеко, а я буду возле тебя. Ты не можешь меня разрушить так же легкомысленно, как, играючи, ты сотворила меня; я останусь у тебя, буду удовлетворять твои корыстолюбивые желания, доставляя тебе деньги, буду добывать тебе сокровищ, сколько ты потребуешь, но это будет тебе на гибель. Ты захочешь отбросить меня от себя, уничтожить меня, но я все-таки останусь при тебе, я приворожен к тебе до тех пор, пока какая-нибудь другая, еще более коварная, чем ты, меня не перекупит. Горе всем грядущим поколениям! Ты ввергла меня в этот дьявольский мир, из которого я не освобожусь до дня последнего суда.

Толем Белла совершенно в тон настоящей Белле заговорила о своей нежности, которую она продолжает питать к нему, несмотря на всю любовь свою к эрцгерцогу. Малыш удивленно посмотрел на нее и сказал:

— Может быть, ты меня опять обманываешь, Белла; кто знает, о чем ты на эту ночь договорилась с эрцгерцогом? Дай мне доказательство твоей искренности. Луна сияет, по дивной прохладе мы к утру доедем до деревни, где тихо обвенчаемся, и как муж с женой вернемся в Гент, чтобы вслед за тем навсегда его покинуть и избавиться от происков льстивого эрцгерцога. Мы отправимся в Париж, и свой военный талант я предложу в распоряжение королю французскому, который знает цену храбрым людям, хотя бы они и были низенького роста.

Голем Белла молчала: у нее не было ни желания отвечать, ни готового ответа на этот случай. Малыш истолковал ее молчание в свою пользу, и, когда Брака хотела еще вставить несколько слов с своей стороны, он выхватил шпагу и поклялся омочить ее в крови, если старуха будет противодействовать его счастью. Брака затряслась от страха и больше ни куска не могла проглотить. Малыш велел Медвежьей шкуре укладываться и нанять извозчика до ближайшего села за любую цену, так как в Бёйке по случаю ночных месс не нашлось бы ни одного священника для совершения брачного обряда. Из страха перед пьяной хозяйкой Медвежья шкура взялся за дело с величайшим усердием и не проронил ни слова. Карета была подана, и все уселись в нее, прежде чем госпожа Ниткен успела хоть что-нибудь заметить. Чтобы избежать всяких бессмысленных криков с ее стороны, ей швырнули тройную плату, и странная компания, состоящая из старой ведьмы, мертвеца, принужденного притворяться живым, глиняной красавицы и молодого человека, вырезанного из корня, сидела в торжественном и сосредоточенном настроении, лелея высокие мечты о счастьи жизни, ожидающем их впереди, о сокровищах, геройских подвигах и чаевых деньгах, на которые Медвежья шкура немало рассчитывал по случаю праздничка. Сколь напрасно мучает нас отношение наше к тому или другому человеку! Представим себе, что он — мертвец, комок земли, корень, — и наша печаль и наш гнев рассеются, как и всякая скорбь о нашем времени рассеялась бы, если бы мы только сознали наконец, что мы лишь грезим.