Изменить стиль страницы

И сразу неузнаваемо выпрямился, скинул долой, к шапке, и зипун.

– Твои, что ли, полки стерегут поле? Не-ет! Мы стережем! Мы оборона вам. И вам бы встать на защиту нашу!

Гремящим голосом, смотря на народ, точно и не было князя, он крикнул: – Вооружи войско. Всю реку подымем! В степях заморим Касимку!

И опять другим, ласковым, тихим голосом прибавил обычное на Дону присловье:

– Зипуны на нас серые, да умы бархатные.

Чуть заметно поморщился Коза: дикий конь опять готов скакнуть в сторону, настала пора его обротать.

Коза сплюнул в последний раз.

– Ин ладно. Казаки – под рукой государевой. Нас не обидьте, а мы отслужим по обычаю своему, ты, князь, не бойсь. Вы – нам, а мы – вам.

Он сказал это как раз во-время. У михайловских ларей народ смешался, бабьи крики. Небось, соскребают последки.

А пока Коза говорил, чернобородый казак незаметно вышел из круга. На улице худенький парнишка вскочил, – шапчонка так и осталась на земле, – кинулся к нему – видно, долго ждал, да оробел, остановился.

– Ты что?

– С собой возьми! – выговорил парнишка.

– Куда ж брать-то? Я – вот он!

Парень проговорил быстро-быстро, как заученное:

– Язык пусть вырвут – молчать буду… Тесно мне. В отваги возьми.

Казак с любопытством смотрел на него.

– А мне вот не тесно. Марьин сынок?

– Ильин! – Парень вспыхнул. С вызовом спросил: – Мать, что ли, знаешь?

– Знакома. Где гулять собрался?

Мучительно покраснев до корней вихрастых волос, сердито сдвигая белобрысые брови, пролепетал:

– Алтын-гору сыскать… Казак щелкнул языком.

– Далече!.. Разве ближе службишку?.. – Но так засияли глаза парня, что казак вдруг серьезно сказал: – Ноне. Сбегаешь к деду Мелентию. Ныркова Мелентия знаешь?

– "Дед – долга дорога"? В станице он, как же!.. Бродяжит..

– У меня говорю – слушают. Отвечают – что спрошу. Передашь Мелентию: хозяин работничков кличет. Быть ему… – Казак глянул на небо, прикидывая: – Засветло – не сберем, до утра прохлаждаться не с руки… – В полночь, в Гремячем Логу! Укладки мне нужны да юшланы. Понял?

Парень поднял горящее лицо. Казак досказал с ударением:

– Что ныне перемолвим – завтра ветру укажем по Полю разнести. Тайны тут нет. А тебя – пробую. Лишнего не выпытывай и болтать не болтай. У меня рука, гляди, – во!

– Все, как велишь…

– Постой, не бежи! Огоньки пусть засветят в Гремячем – полевичкам виднее. Иных повестим. А Мелентий пущай… тебя, что ли, пущай с собой приведет. Только уж в мамкин шалаш до ночи – ни-ни, гляди!

– Дорогу в курень забуду.

– Эк ты! Дорогу домой николи не забывай, парень. Шапку возьми.

Казак остался один. Рукавом отер пот с лица – оно было пыльным, усталым. Сел, опустились плечи. Снял расхоженный сапог, размотал подвертку – на ноге кровоточила ссадина.

Протяжный, унывный послышался вдали женский голос:

Ой, там, да на горе зеленой…

Встрепенулся казак. Вскинул голову, глаза сощурились. Лилась песня и сливалась со стрекотней кузнечиков – широкая, как сожженный солнцем степной круг.

Мураву – траву вихорь долу клонит…

Слушал неподвижно, окаменев лицом, сжав губы. Потом обулся, разом поднялся, поправил шапку и сильным, твердым шагом зашагал прочь.

А на майдан донеслись плеск и хохот с реки. Вся она была в ладьях и стружках, парусных легкокрылых и весельных. Табун коней шумно вошел в воду, голые люди сидели на лоснящихся конских спинах. Вот оно, казачье, необычайное конное и водяное войско!..

Князь поглядел на будары, которые сейчас он велит разгружать.

Вверху, в нетленной синеве, таяла легкая пена облачков.

ПУТЬ-ДОРОЖЕНЬКА

Красный одинокий глаз отверзся в ночи, и верховой направил на него бег своего коня; дробный топот наполнил смутно темневшую, сильно, по-ночному, пахнущую травами степь, еле уловимой чертой отделенную от густо засыпанного звездами неба.

Скоро стал различаться костер за бугром, дальше зияла черная пустота; там, невидимая под кручами, была река. Несколько человек сидело и лежало у костра.

– Здорово ночевали, – сказал верховой, спрыгивая с лошади. Зорко, исподлобья он всмотрелся в людей. Узнал двоих: деда – "Долга дорога", бродяжку, и Рюху Ильина, сына нищей вдовы. Прочие были не станичники, – полевиков теперь полным-полно. Только одного он видел раньше – человека со страшно посеченным лицом.

Никто не ответил, никто не подвинулся, чтобы дать место у огня. Лишь один из лежащих повернул голову и угрюмо покосился.

Приехавший, не выпуская из рук длинного повода, присел на корточки. Люди продолжали свой разговор, скупо роняя слова, часто замолкая. Они говорили обиняками, и гость, потупясь, чтобы казаться безучастным, напрасно ловил смысл их речей.

Они считали какие-то юшланы (кольчуги).

– Пять еще, – сказал молодой с кроличьими воспаленными глазами. – Выйдет тридцать два.

Человек с цыганской бородой вдруг захохотал и все его квадратное туловище заколыхалось.

– Журавли с горы слетели – бусы на речном дне собирать. Там двадцать, в илу… аль поболе!

Лежавший, тот, который раньше покосился на незванного гостя, угрюмо перебил:

– А у сайгачьего камня – запертый сундук, а в сундуке еще один. Белу рухлядишку-то сперва повытряси из него.

– Чай, попортилась рухлядишка? – сипло спросил человек, покрытый конским чепраком.

Замолчали. Потом откликнулся красноглазый:

– Ни, уже и не смердит.

Зашипел казан, подвешенный на жерди над огнем.

– Эх, ермачок! – сказал красноглазый. – Уха хороша, да рыба в реке плавает.

– И ложки у хозяина, – добавил посеченный.

Ермак – то было волжское слово: артельный казан.

Заезжий спросил:

– Волжские? С Волги, значит?

Его дразнил запах варева. Ответил человек с цыганской бородой:

– Мы из тех ворот, откель весь народ.

– Летунов ветер знает, наездничков – дол.

Красноглазый, помешивая в казане, оглядел заезжего:

– Не подходи – пест ударит, а ударит – сыт будешь.

И они продолжали вести свою непонятную беседу, будто забыв о нем.

Сыростью погребе понесло от обрыва. Дед Мелентий, поеживаясь, натянул шапку до самых глаз, водянистых, с желтоватыми отсветами костра.

– Студено… Владычица!..

Тогда человек в одной холстинной рубашке, сквозь раскрытый ворот которой было видно, как необыкновенно костляво и широко его тело, поднял лицо – длинное, с особенно резко выдававшимися дугами бровей, – и прислушался. Звенела и пела степь голосами сверчков, плакала одинокая птица вдали. Человек глухо сказал:

– Хозяин работничков шукает. Рюха Ильин отозвался:

– В полночь обещал…

Но угрюмый злобно прикрикнул:

Огонь поправь, сидишь!

И Рюха покорно, поспешно вскочил, рогатым суком разворошил костер. Выпорхнул пчелиный рой искр; прыгающая тьма раздалась и, впустив в пространство света голый, обглоданный куст, заколыхалась за ним, точно беззвучно хлопающие полы шатра. Красноглазый сунул в огонь сухих былин и хворосту. Черно повалил дым, и длинный парень Ильин согнулся как бы под внезапно опавшим шатром темноты.

Бородач кивнул на заезжего и его лошадь:

– Ой, не перекормить бы пастушку петуха-то своего!

А угрюмый поднялся:

– Ты вот что. Тебе в станицу, я – попутчик. На коня посади, за твою спину возьмусь.

За пеньковой, вместо пояса, веревкой у него торчал нож. Озираясь, увидел гость хмурые, злые глаза, отпрыгнул и, очутясь на коне, погнал что есть мочи. Сзади раздалось щелканье бича и выкрик:

– Ар-ря!

Степь еще не поглотила топота коня, как со стороны обрыва послышался хруст и вдруг выступил из тьмы человек – он казался невысок, но коренаст, широкоплеч; блеснули белки его впалых глаз на скуластом плоском лице.

– Добро гостевать до нашего ермака! – приветствовали его.

– Ермаку мимо ермака не пройти…

Ильин метнулся к нему, он не поглядел, поцеловался троекратно с посеченным.