Все облегченно вздохнули.
— А теперь давайте посмотрим,— и Прокофьев потянулся к моему альбому.
Благополучный конец заседания смягчил требовательность зрителей. Рисунки были одобрены. Больше других Прокофьеву понравился шарж на Саянова. Он смеялся, захлебываясь и вытирая платком глаза.
Вдруг он ахнул.
— Что это? — воскликнул он. — Смотри! Смотри, что он из меня сделал!
— Ничего особенного, — улыбнулся Дудин, — обыкновенный шарж.
— Очень похож,— сказал Орлов.
Все поддержали.
Александр Андреевич успокоился и сказал:
— Конечно, шарж есть шарж, но, черт возьми, представляю, сколько удовольствия этот рисунок доставит Саянову.
Искусство и жизнь
Роль человека в жизни всегда сложнее любой роли, которую можно только себе вообразить на театре.
Николая Павловича Охлопкова я рисовал дважды.
Над первым рисунком я работал у него в театре.
Со стен смотрели глянцевитые фотографии актеров. Ретушер сделал все, чтобы лишить их признаков жизни. Морщины убраны, реснички подведены, прически — из-под руки парикмахера. Казалось, от них пахнет тройным одеколоном.
— Нет такой статьи,— сказал Охлопков.
Я не понял.
— В смете нет такой статьи. Я бы развесил в фойе серию шаржей, а чем платить? Придешь в Комитет по делам искусств — скажут: «Не предусмотрено». А как в искусстве все предусмотреть? А статьи нет…
Оба мы огорчались по этому поводу. Но смета есть смета, и статья есть статья, и, как говорится, лбом смету не прошибешь.
На том разговор и закончился.
Спустя несколько лет я работал над книгой театральных шаржей. Захотелось проверить старый рисунок по натуре.
Встреча состоялась на ходу в перерыве какого-то заседания. Охлопков был уже не только худруком театра, но и занимал большую должность в Министерстве культуры. Он заметно изменился — стал шире, я бы сказал, монументальнее.
В памяти воскресла давнишняя беседа о рисунках для театрального фойе и не предусмотренной в смете любви зрителя к юмору. Но лицо Николая Павловича выражало озабоченность. В том, как он поглядывал на часы, чувствовалось, что он торопится. Мне показалось, что сейчас не время возвращаться к старому разговору о веселом театральном фойе.
Впрочем, может быть, мне это только показалось. Позднее кто-то рассказывал, что после назначения Охлопкова на высокий пост один из его близких знакомых спросил:
— Скажи, пожалуйста, Коля, как ты справляешься с ролью замминистра?
— Чудак, — ответил Охлопков, — я королей играл!
Братья
Это было в 1948 году. Я работал над серией театральных шаржей. Мне надо было рисовать Михаила Михайловича Тарханова. Мы условились встретиться в ЦДРИ.
Я пришел несколько раньше, чтобы найти удобное для работы место. Директор дома Б. М. Филиппов предложил расположиться у него в кабинете. В ожидании Тарханова Филиппов и находившийся тут же Борис Лавренев рассматривали шаржи в моем альбоме.
В условленное время пришел Тарханов. Прежде чем приступить к работе, он тоже захотел посмотреть рисунки. Живо и весело узнавал знакомых. Некоторых по-своему, по-актерски, показывал, пародируя характерные позы и мимику.
Мы с удовольствием наблюдали, сколько легкости и изящества было в этом коренастом, неуклюжем на первый взгляд человеке.
Но вот лицо его стало хмурым. Брови сдвинулись и нависли над глазами. Глядя на рисунок, он отрывисто произнес:
— Это Москвин. Я его знаю. Мы с ним вместе в Художественном театре служим.
На лбу Лавренева взметнулось много поперечных морщин.
— Как же? — сказал он. — Как же так? Ведь это ваш родной брат?!.
Тарханов, будто не расслышав этой фразы, спросил, как ему надо позировать. Я сказал, что позировать не надо. Пусть чувствует себя свободно, продолжает беседу, а я в это время буду делать наброски.
Разговорить его не удалось. Он сел в кресло и просидел молча минут тридцать, пока я рисовал. Затем встал, посмотрел на рисунок, сказал, что узнает себя, и, заторопившись, стал прощаться.
Грузно, носками внутрь, дошел до двери, приоткрыл ее, переступил порог, повернулся и долгим, колючим взглядом задержался на Лавреневе…
Вдруг подмигнул, хитровато улыбнулся и, как бы продолжая прерванную фразу, сказал:
— Все люди братья! — и закрыл дверь.
«Из песни слова не выкинешь»
Ленинград тридцатых годов. Улица Ракова. Театр Эстрады и Миниатюр. Художественный руководитель И. О. Дунаевский. Главный режиссер Д. Г. Гутман.
Меня пригласили нарисовать серию шаржей для фойе. Сижу на репетиции. Делаю зарисовки.
Гутман говорит актеру:
— Много жестов. Много мимики! Все это надо экономить, делайте все проще!
— Я ищу зерно, — отвечает актер.
— Это не элеватор, а театр — здесь играть надо! — говорит Гутман. — Понятно?
— Понятно, — отвечает актер и начинает репетировать сначала.
— Много текста! — кричит Гутман. — Где автор? Почему автора нет на репетиции? Надо сократить текст!
— Пойдемте в кабинет, — потихоньку говорит Дунаевский, — я вам расскажу, что это за человек.
Исаак Осипович останавливается на площадке лестницы, берет меня за лацкан и начинает рассказ:
— Однажды с Гутманом был такой случай. Он снимался в фильме «Дети капитана Гранта» в роли полковника, типичного шотландца, с большими бакенбардами.