Изменить стиль страницы

Они умерли, прежде чем солдаты открыли огонь. В тот самый момент, когда они, суровые и безмолвные, встали к стене, они преступили тот хрупкий, непрочный порог, который отделяет жизнь от смерти. И, стоя с невидящими глазами, там, у стены, они сами расставались со своими бренными останками и уходили в мир мертвых. Прочие же со слезами и мольбами бунтовали против идеи смерти.

Но не эти, еще живые, а те, уже мертвые, действовали ему на нервы. Не крики отчаяния, не мольбы, не имена, которые как в бреду твердили пленные, встав на колени или бросившись на землю, но обязанность расстреливать мертвых — вот что его раздражало.

Над соснами взошло солнце. Карл Риттер посмотрел на часы. Было без двадцати одиннадцать; он расстреливал вот уже больше двух часов.

Нет, это не сражение, не битва. Люди, стоявшие перед ним у стены, безоружные, с глазами, полными ужаса или спокойного безразличия, уже не были врагами. Нет.

Карл Риттер опустил автомат. Почему никто не избавит его от капеллана с черным крестом, поднятым к небу? Или вернее, почему он не прикажет своим солдатам расстрелять и его вместе с прочими?

Подходили другие грузовики; новых и новых офицеров высаживали на дорогу и отводили в рощу. Нужно было завершить все это как можно скорее; но как это сделать, если едва расстрел оканчивался, от Аргостолиона снова доносилось гудение приближающихся машин?

Но сколько же их было, этих итальянцев?

Карл Риттер скомандовал «огонь». Пленные падали друг на друга, вздрагивали, корчились; кое-кто делал шаг вперед и тяжело валился прямо на наведенные дула.

Вот теперь он действительно чувствовал себя усталым. Это была не здоровая усталость после боя, а усталость смертельная; он словно ощущал себя одним из тех, кого расстреливал.

— Итальянцы! Кто из вас еще жив — поднимайтесь! Бояться нечего. Все кончено!

Голос унтер-офицера горных стрелков каждый раз звучно раздавался в тиши олив. Он осторожно пробирался среди груды тел, остерегаясь наступить на кого-нибудь, внимательно глядя себе под ноги, держа под мышкой «люгер». Он выкрикивал эту фразу как заклинание, с одной и той же интонацией, как будто не обращался ни к кому в особенности, а к ветру, к морю, к оливам.

«Итальянцы…»

Если же среди мертвых оказывался раненый, который поднимал руку, шевелился, поворачивал голову, стараясь как-нибудь привлечь внимание унтер-офицера, тот быстро подходил к уцелевшему, наклонялся над ним и, приставив «люгер» к затылку, добивал.

Трупы выволакивали из рощицы за ограду и бросали в морские колодцы или в большой ров среди известняковых скал. Сюда могло поместиться больше сотни тел, да и находился этот ров рядом с рощей, так что до него от места казни было совсем недалеко. Поэтому солдаты предпочитали тащить убитых именно сюда.

«Итальянцы, кто из вас…»

Карл Риттер поглядел на дорогу; он услышал, как подъезжает очередная колонна пленных. Об их прибытии возвещала и пыль — длинная полоса пыли по краю сосновой рощи. Он присел на низенькую стенку, ограждавшую лужок со стороны моря. Все эти стеночки, размышлял он, повсюду одинаковые. Он их повидал везде — и в Греции, и в Южной Италии. От Кефаллинии до Греции они схожи друг с другом, как олива с оливой. Да и мертвые, думал он, все схожи меж собой. Когда люди лежат на земле, между ними действительно мало разницы; они словно становятся одним и тем же человеком — одним-единственным, без различий в лицах и глазах, без разноголосицы.

Новая партия пленных выходила из машин. Сейчас начнутся те же сцены: страх, рыданья и спокойное безразличие; капеллан со своим черным крестом будет ободрять, читать молитвы. Перед казнью у пленных снова будут отбирать авторучки, часы, золотые кольца. Но главное — настанет момент осознания, переход порога, отделяющего жизнь от смерти; и вот этих мертвых, уже умерших, но еще стоящих у стенки, тоже надо будет расстреливать.

Пленные спускались с дороги, шагали по лугу; эти тоже поняли, что их ждет, без объяснений. Или они заподозрили истину уже по пути?

Они растерянно озирались; некоторые садились под оливами, другие — у стенки, запятнанной кровью. Они смотрели вокруг, на море, неподвижное и неизменное под откосом. Покорно подавали горным стрелкам и солдатам часы, кольца. Один из офицеров бросил свои часы на землю и раздавил, растоптал каблуком, вызывающе глядя в лицо немецкому солдату.

«Чего вы ждете?» — выкрикнул чей-то голос.

Снова раздались рыдания, послышались имена матерей, жен, детей; капеллану отдавали семейные фотографии, диктовали адреса.

— Капеллан, скажите моим детям…

— Если когда-нибудь увидите ее, передайте…

Карл Риттер встал.

Какой смысл имел этот бесполезный бунтарский поступок итальянского офицера? — спрашивал он себя. Зачем тот растоптал свои часы? Зачем ему, мертвому, часы? Или ручка и все остальное?

Он прошелся по жесткой земле луга, чувствуя, что эта бессмысленная выходка вызвала в нем прилив гнева, внезапного холодного гнева, от которого сжалось все внутри. Он остановился, пристально глядя на пленных.

Они ждали, сидя у стены и под оливами или стоя на фоне лазурного моря, молчаливые или плачущие; живые или уже мертвые. Ждали начала стрельбы по его приказу.

Почему, тщетно спрашивал он себя, этот итальянский офицер осмелился оскорбить солдата, его — Карла Риттера — и немецкую армию, растоптав часы? Зачем ему, мертвому, часы? — упрямо твердил он себе.

Он не мог больше двигаться, не мог сделать ни шагу по этой выжженной траве лужка. Враг — тот враг, которого он искал всегда и везде со времен спортивных лагерей, парадов, ночных факельных шествий, в сражениях, — стоял перед ним; а он не мог ступить ни шагу, не в силах выполнить свой долг до конца.

Ведь в этом-то и состоял его долг: полностью истребить врага, не останавливаясь на полдороге, вопреки усталости или бесполезным бунтарским выходкам. Его долг — наказать предателей, отмстить за измену дружбе. Свершить кровавую месть.

Таков долг, сказал он себе, и почувствовал, что лицо его покрывается испариной под взглядами пленных; таков долг, еще более тяжелый, чем опасность смерти, но именно поэтому он обязан его выполнить. Невзирая на усталость, на гнев; несмотря на выходки пленных, на их Глаза, покрасневшие от слез, на их смерть перед смертью.

Нужно было как-то двигаться, что-то делать; преодолеть эту мгновенную нелепую неподвижность, которую заметили, вероятно, и сами пленные, и солдаты. Последние тоже терпеливо ждали на той стороне луга; ждал и унтер-офицер горных стрелков.

У обочины дороги стоял открытый пикап. Чтобы добраться до него, надо было всего-навсего пересечь лужок, пройти мимо пленных и солдат. Может быть, поехав в штаб, он что-нибудь уладит; может быть, добьется, чтобы положили конец этим ненужным расстрелам — ненужным, как поступок того итальянского офицера.

Он сам поразился этой мысли. Как мог он додуматься до такого сейчас, когда враг наконец-то стоял перед ним.

На глазах у него выступили слезы ярости.

Все взгляды, наверное, устремлены на него, обер-лейтенанта Карла Риттера, на его искаженное лицо; все видят его нерешительность, его внезапный испуг. Ему показалось, что по мере того как солнце поднималось все выше над морем и соснами, в сияющем утреннем свете, вся Кефаллиния задымилась.

Он закрыл глаза. Но трупы продолжали падать во мраке так же явственно, как и наяву. Надо поехать в штаб, иначе не преодолеть этой тошноты, вызванной кровью.

Неужели никто, ни в штабе, ни здесь, никто из его солдат и горных стрелков не замечает, что голубое море принимает мутный красноватый оттенок? Что кровь вздымается вокруг острова, плещет о берега?

Наконец-то ему удалось пройти между этими противостоящими друг другу шеренгами.

Ему казалось, что он идет по границе между двумя мирами — миром живых и миром мертвых; и достаточно одного движения, одного лишнего шага, чтобы самому оказаться в мире мертвых.

Он остановился около пикапа и вытер пот с лица. Было жарко, жгучее солнце поднялось над островом, Кефаллиния дымилась; легкая дымка, дрожащая и прозрачная, вставала над морем, над горами.