XI
Когда усталый, растративший прежний пыл Гонсало, наносил последний штрих, завершающий истязание Бастарда, в коридоре зазвонили к завтраку. Наконец-то! Слава богу! Кончилась нескончаемая «Башня»! Четыре месяца, четыре изнурительных месяца воскрешал он темное прошлое своих нецивилизованных предков. Крупными, жирными буквами он написал в конце страницы: «Finis». Потом поставил дату и время; было без двадцати час.
Но и теперь, расставшись с письменным столом, за которым он так много потрудился, Гонсало против ожидания не почувствовал особой радости. Мученичество Бастарда оставило в его душе тяжелый осадок, — как все же груба, как бесчеловечна была жизнь в те давние времена! Ему было бы легче, если бы он твердо знал, что сумел воссоздать во всей исторической правде облик своих доблестных пращуров… Но и здесь уверенности не было… В глубине души он опасался, что в его повести под кое-как прилаженными, сомнительными для науки доспехами еле теплятся призрачные души, лишенные исторической плоти. Он даже не был уверен, что, пока отряд закусывает, пиявки действительно могут облепить человека от бороды до пят и высосать из него всю кровь. Однако, что ни говори, Кастаньейро хвалил первые главы. Читатель любит, чтобы в исторических романах описывались ужасы и рекою лилась кровь; скоро «Анналы» возвестят всей стране о подвигах славного рода Рамиресов, который вооружал вассалов, разрушал замки, грабил земли во славу своих знамен и бросал гордый вызов королям и в совете, и на поле брани. Да, лето прошло не впустую. А в довершение всего — скоро состоятся выборы, и он, Гонсало, вырвется наконец из этого захолустья.
Чтобы не откладывать больше визитов к избирателям и заодно рассеяться немного, он вскоре после завтрака вскочил в седло, невзирая на духоту, — со вчерашнего дня солнце палило, как в августе, хотя была уже середина октября. На повороте дороги толстенький человечек в запыленных белых брюках, под красным зонтиком, тяжело пыхтя, остановил фидалго и поклонился ему чуть не в пояс. Это был Годиньо, писарь муниципального совета. Он отнес срочное сообщение в Бравайс, а теперь направлялся в «Башню» по поручению Жоана Гоувейи…
Гонсало осадил кобылу в тени большого дуба.
— Чем могу служить, друг Годиньо?
Сеньор Жоан Гоувейя велел сообщить его милости, что негодяй Эрнесто, молодчик из Нарсежаса, поправился, ухо у него приросло, рот заживает… И поскольку ему предъявлен иск, его препроводили из больницы в тюрьму…
Гонсало ударил ладонью по седлу:
— Нет! Будьте любезны передать сеньору Жоану Гоувейе, что я не согласен. Парень забылся, но получил по заслугам. Мы квиты.
— Однако, сеньор Гонсало Мендес…
— Ради бога, дорогой мой Годиньо! Я не хочу, не желаю. Потрудитесь объяснить сеньору Гоувейе. Терпеть не могу мести! Мстить не в моем обычае. У нас это не принято… Ни один Рамирес никогда не мстил. То есть… Хм… Я хочу сказать, бывало, конечно, но… В общем, объясните сеньору Жоану Гоувейе. Впрочем, я сам увижусь с ним в клубе. Несчастный изуродован, будет с него. Больше мучить его не надо. Жестокость мне претит!
— Но как же…
— Такова моя воля, Годиньо!
— Я передам сеньору председателю…
— Весьма признателен. Прощайте! Какая жара, а?
— Дышать нечем, сеньор Гонсало Мендес, нечем дышать!
Гонсало поехал дальше. Ему было очень неприятно думать, что несчастный забияка из Нарсежаса, разбитый, с еле зажившим ухом, будет лежать на голых досках в городской тюрьме. Он даже решил съездить в Вилла-Клару и обуздать служебное рвение Жоана Гоувейи; но совсем близко, перед прачечной, стоял домик столяра Фирмино, приходившегося ему кумом. Туда он и направился неторопливой рысцой и спешился у калитки. Оказалось, что кум Фирмино недавно уехал в Арибаду, где сооружал давильню у сеньора Эстевеса. Из кухни выбежала толстая лоснящаяся кума, а за ней двое детишек, замусленных, как две кухонные мочалки. Сеньор Гонсало Мендес нежно расцеловал липкие мордочки.
— Ну, кума, и вкусно же пахнет у вас! Только что пекли хлеб, верно? Куму Фирмино — огромнейший привет. И пусть не забывает, выборы в то воскресенье! Я на него рассчитываю. Мне не голос дорог, а дружба!
Кума расплылась в улыбке, сверкая белыми зубами:
— Ах, сеньор, не сомневайтесь! Мой Фирмино сказал сеньору настоятелю: у нас тут все будут голосовать за вашу милость. Кто добром не захочет — пойдет из-под палки!
Фидалго пожал куме руку, и долго, сияя улыбкой она смотрела со ступенек, как вьется пыль из-под копыт его лошади, словно сам король удостоил ее посещением; а малыши прятались в ее юбках.
В других местах — в Серкейре, в Вентура-да-Шише — его встречали те же приветливые улыбки. «Как можно! Ясное дело — голосуем за фидалго! Если надо, и властям наперекор!» На ферме Мануэла, в Адеге, шумно выпивали работники, перебросив куртки через спинку скамьи; он выпил с ними, побалагурил, искренне наслаждаясь молодым вином и веселым шумом. Самый старый из них — беззубый, уродливый и морщинистый, как чернослив, — от полноты души стукнул кулаком по перилам. «Это, братцы, я вам скажу, такой фидалго — поранит бедный человек ногу, так он ему лошадь отдаст, а сам рядом вышагивает! Да, братцы, это фидалго правильный!» Загремели приветственные клики. Когда Гонсало вскочил в седло, батраки окружили его, точно верные вассалы, готовые по первому знаку голосовать или идти в бой!
У Томаса Педры он застал только бабушку Ану, древнюю старушку, разбитую параличом; она заохала, запричитала — экая беда! Надо же было Томасу уехать в Оливал, когда к ним сам фидалго приехал; все равно как святой угодник посетил!
— Уж вы скажете, бабушка Ана! Грешник я, великий грешник!
Скрючившись на скамеечке, бабушка Ана еще сильнее сморщила поросшее волосками лицо, полузакрытое белой бахромой платка, и ударила ладонью по костлявой коленке:
— Нет уж, нет, сеньор! Коли кто бедняка пожалел — тому место в алтаре!
Фидалго смеялся, целовал немытых ребятишек, пожимал шершавые, похожие на корни руки, прикуривал от тлеющих головешек, запросто беседовал о радостях и бедах. А потом, возвращаясь по пыльной дороге, думал: «Забавно! Они, кажется, и вправду расположены ко мне!»
К четырем он устал, решив, что на сегодня хватит, и поехал домой мимо Святого родника — там было прохладней. Проезжая хутор Сердал, у крутого поворота дороги, он чуть не столкнулся с каким-то всадником. То был доктор Жулио; он тоже объезжал избирателей, в нанковом сюртуке, под зеленым зонтиком, весь в поту. Оба придержали лошадей и сердечно поздоровались.
— Рад встрече, сеньор доктор Жулио…
— Я также, сеньор Гонсало Рамирес… Большая честь…
— Тоже трудитесь?
Доктор Жулио пожал плечами:
— Что поделаешь, сеньор Гонсало Рамирес! Впутали меня, горемыку… А знаете, чем все кончится? Подам голос за вас!
Фидалго рассмеялся. Оба, перегнувшись вбок, весело и уважительно пожали друг другу руки.
— Какая жара, сеньор доктор Жулио!
— Пекло, да и только, сеньор Гонсало Рамирес. До чего надоела эта канитель!
Так всю неделю фидалго посещал избирателей, от важных шишек до мелюзги. А за два дня до выборов, в пятницу, когда немного спала жара, уехал в Оливейру; накануне после длительного пребывания в столице вернулся туда и Андре Кавалейро.
Не успел фидалго выйти из коляски, как Жоакин-привратник сообщил ему, что «у сеньоры доны Грасы гости, сеньоры Лоузада».
— Давно? — нахмурился Гонсало.
— Да уж не меньше получаса сидят, ваша милость. Гонсало тихо пробрался к себе, бормоча: «Ни стыда, ни совести! Не успел Андре приехать, они уже тут как тут!» Когда он помылся и сменил сюртук, в комнату влетел необычно сияющий, пунцовый Барроло в рединготе и цилиндре.
— Ого, каким ты франтом, Барроло!
— Чудеса! — заорал тот, обнимая его с необычным пылом. — Я как раз собирался вызвать тебя телеграммой!