Поляки не бросают Петлюру после его неудачи на Украине и дают ему пристанище. Казалось, жизненные факты должны бы были убедить украинского самозванного мессию в полном провале его мессианизма. На деле, однако, это не так. Для самого Петлюры горько мириться со скромным уделом маленького частного человека после такой шумихи около него, хотя и чисто рекламного, грубо-крикливого характера. Клике, собравшейся вокруг него, переход в прежнее ничтожество также мало соблазнителен. И вот новая и последняя авантюра за счет Украины, ее народа. Рекламно готовится широкое повстанье; подаются ноты всем правительствам мира, с рекламой того, чего не было, а что действительно было, то замалчивается. А был последний публичный акт “Петлюровщины”. С легкомыслием, достойным лучшей участи и непростительным для мессии с несколькими поучительными годами мессианства за спиной, бросается на смерть от большевистских пуль кучка доверчивых украинских военных элементов. Им внушается, что народ бросится к оружию при первом кличе Петлюры. И все кончается феерически быстро, народ не только не шевелится за Петлюру, но гонит всех, кто выступает с его именем. Слабые кучки войск в лучшем случае распыляются, а то платятся жизнями в чрезвычайках. Приносится выгода только большевикам, результат же выступления мессии неумолимо тот же, что и всегда — неудача и гибель всего лучшего, что идет за ним.
Легенда обаяния на Украине имени Петлюры, усердно так пропагандируемая его петлюровцами не только в одной Польше, легенда, которой многие готовы были серьйозно верить, оказывается продуктом “Петлюровщины” со всеми соответствующими характерными свойставми. Имя, когда-то, на заре украинской революции, вызывавшее в среде украинцев подъем патриотического настроения, изжило себя, выветрилось, стало абсурдным и вредным переживанием; его единственным созданием является лишь роковая для Украины “Петлюровщина”. И не будет оправдания истории для самого первоисточника и основателя “Петлюровщины”, так бессмысленно отыгравшего историческую роль таких колоссальных возможностей для его родины и для него самого.
А.П.Греков
ВОСЕМЬ ЛЕТ В ССЫЛКЕ В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ
Судьба дала мне возможность увидеть собственными глазами ход государственной и народной жизни в Советском Союзе. В 1948 г. я был арестован в Вене советскими представителями и увезен в Союз, где меня продержали больше восьми лет в разных концлагерях. Конечно, в тюрьмах и лагерях нельзя было наблюдать за всем, происходившим в стране, так, как находясь на свободе, но все мое пребывание там лагери были настолько переполнены представителями всех слоев населения и всех народностей Союза, и эти массы так непрерывно пополнялись, что общение с ними можно в основном считать общением с самим народом. Непосредственное же соприкосновение со свободным народом, хотя короткое и ограниченное, со своей стороны до некоторой степени пополнило впечатления и наблюдения во время заключения.
Мои воспоминания написаны в биографически-хронологическом порядке, и я привожу только то, что я сам лично видел и пережил. Это не теоретический трактат и не полемическая статья, а перечень подлинных фактов и характерных явлений, которые говорят сами за себя.
Когда 20 сентября 1948 г., в Вене, я попал в руки советской контрразведки, меня увезли в главную квартиру советских оккупационных войск в Австрии, которая находилась в Бадене, курорте в 26 километрах от Вены. Там меня привели в комнату для подследственных арестантов и оставили под надзором вооруженного солдата. К полуночи пришел майор и приказал мне до рассвета написать мою биографию. Около восьми часов утра он пришел опять и, прочитав то, что я написал, заявил мне, что ему поручено произвести следствие относительно моей антисоветской деятельности и что по приказу советского прокурора я остаюсь под арестом. Я был очень удивлен, что лишь теперь, в 1948 г., когда мне было уже почти 73 года, начинается следствие по поводу моей работы на Украине в 1917-1919 гг., тем более, что я уже стал австрийским подданным. Но эти мои замечания следователя не интересовали, и допрос продолжался почти до вечера, причем еды мне никакой не дали. Вечером следователь лично отвел меня в дом напротив, где была тюрьма, и передал фельдфебелю, который основательно обыскал меня, взял все, что было в карманах, отрезал все пуговицы и, по приказанию следователя, повел меня в одиночную камеру номер 1. Мы пошли в подвал, открылась тяжелая железная дверь, и я очутился один в довольно большой, совершенно пустой комнате с бетонным полом, покрытым на несколько сантиметров водой; с потолка медленно и непрерывно капала вода. Хотя я был очень утомлен допросом и уже второй день ничего не ел, я решил всю ночь ходить взад и вперед, так как нигде не было сухого места, где можно было бы сесть или лечь. Но этот план мне не удался; как только раздался отбой — сигнал ложиться спать — в двери открылось маленькое окошечко и тюремщик грубо приказал мне лечь. — Да где же мне лечь? — спросил я. — Там, где стоишь, — с хохотом ответил тюремщик. - Дай мне хоть соломы под голову, — попросил я. — А ты подложи свою шляпу, а теперь довольно разговаривать.
Таким образом, я провел вторую ночь под арестом, лежа в воде, подложив локоть под голову и без сна. Утром меня повели к следователю, который старался признаться меня в планах и данных, которые мне были совершенно неизвестны; очевидно, он хотел найти еще какие-нибудь причины для обоснования моего ареста, кроме моей деятельности 30 лет тому назад, что ему не удалось. На этот раз допрос кончился в полдень, и мне после двух дней без еды дали наконец котелок супу и кусок хлеба. Затем меня отвели в другую одиночную камеру, также совершенно пустую, но без воды и с деревянным полом, окно было без стекол, но с толстой решеткой. На следующий день был опять допрос, и так каждый день до 6-го декабря. Я должен сказать, что методы моего допроса не носили физически насильственного характера, в отличие от методов следователей, о которых мне позже рассказывали другие заключенные и о которых свидетельствовали синяки, открытые раны и поломанные кости. Застенков, о которых многие говорили, я не видел.
Через несколько дней в мою камеру привели других арестантов, и под конец нас было шесть человек в таком маленьком помещении, что ночью мы могли лежать на полу только плотно один рядом с другим. За все время заключения в Бадене, с сентября по декабрь, нас ни разу не вывели на свежий воздух, и поэтому окно без стекла было даже приятно, пока не наступили холода. Мы также ни разу не могли сменить белье или одежду. Как я был одет при аресте, по летнему, так меня и повезли дальше. В те дни, когда была баня, наше белье и одежду брали уже утром для дезинфекции, и мы иногда должны были сидеть до полудня в костюме Адама, дожидаясь нашей очереди, а затем нас вели по длинному коридору в подвал, где было нечто вроде бани, и разрешали помыться 15 минут.
5-го марта мой следователь сообщил мне, что допросы не дали материально, чтобы предать меня военному суду, и что для дальнейшего следствия я буду отправлен в Киев. Меня посадили в “черного ворона” и отвезли в местечко Нейнкирхен, в 60 километрах от Вены, где составлялись этапы для отправки в Союз. Через несколько дней я был присоединен к транспорту арестантов, который шел через Будапешт, Чоп и Стрый на Львов. До Чопа мы ехали в итальянских вагонах, которые были внутри разделены проволочной сеткой на три части: в середине находились четыре вооруженных солдата, а место для арестантов было с каждой стороны разделено нарами, так что нас там помещалось по десять человек внизу и по десять наверху; можно было только сидеть, а ночью лежать, вставать и говорить запрещалось. Лежать надо было лицом к часовым, а для того, чтобы повернуться на другой бок, надо было спрашивать разрешение. Еда состояла из хлеба и селедок. В вагоне было очень холодно, а мне при выезде выдали только совсем старую шинель; в пути я отморозил себе ноги. Во время бессонных ночей я прислушивался к разговорам часовых; эти солдаты ничего не имели общего с прежним, так хорошо мне знакомым типом солдата, у них не только были совсем другие интересы и заботы, но и язык их был совсем иной и совершенно бессмысленно переполнен ругательствами и непристойными выражениями. Можно было подумать, что это случайно в этой маленькой группе, но позже в лагерях и в поездах я наблюдал тот же грубый язык, даже среди детей.