«За что эта чужая женщина любит мою дочь? Что моя дочь могла ей сделать в жизни хорошего?»
Женщина снова подсела к роялю, взяла один аккорд, другой… Посмотрела на Зарифу, улыбнулась ей, кивнула головой.
Мать не смела пошевельнуться. Сердце ее забилось. Точно так же улыбалась и кивала головой мать когда-то давно, когда маленькими немощными ножками Зарифа впервые делала робкие детские шаги… Тогда мать, желая научить маленькое существо ходить, улыбалась ей, кивала головой, протягивая навстречу руки. Ребенок смеялся, делал несколько шагов и кидался в объятия матери…
Пожилая женщина снова улыбнулась, подняла правую руку, протянув ее Зарифе, кивнула ей головой, и обе засмеялись… Потом дочь ее стала совсем-совсем серьезной, взяла в руки маленький ажурный платочек, помяла его между пальцами, и, как показалось матери, лицо дочери чуть побледнело.
Седая женщина нагнулась к роялю. Белые ее руки вспорхнули над клавишами… Зарифа запела…
Дочь пела… Мать повернулась на правый бок и полузакрыла глаза. Снова она не понимала из песни дочери ни одного слова, только сердце матери билось сильнее. Песня будила в душе горестные воспоминания. Тоска в голосе дочери, печальный взгляд ее глаз, бледное ее лицо, казалось, говорили матери: «Смотри на меня, родная, смотри на меня, яснозвездную, это я потому сегодня такая, только потому, что пути к сегодняшним звездным дням политы слезами горючими, залиты алой кровью веков, исхожены вдоль и поперек той песней крылатой, что будила души, не давала им уснуть»…
Мать и дочь встретились глазами, но дочь продолжала петь. Руки седой женщины бегали по клавишам, мелькая белыми птицами, она немного откинулась на спинку стула и, чуть побледневшая, смотрела на Зарифу…
Высокая, тоненькая, с глазами, похожими на южную ночь, Зарифа пела арию Антониды… Ей была понятна печаль Антониды… В сорок втором году у нее на глазах был повешен фашистами старый отец, приютивший когда-то у себя во Владикавказе Кирова; отступая через Мамисонский перевал, отец вел под уздцы лошадь Кирова… В мерзлых снегах перевала он вел эту лошадь бережно и крепко, будто на спине этой лошади была судьба его родины, большая жизнь его детей…
Седая женщина еще раз провела по клавишам, будто погладила блестящую эмаль, молодо тряхнула головой и сразу встала.
— Хорошо, родная, очень хорошо. Завтра ты споешь еще лучше, я уверена… ведь тебя будут слушать делегаты сессии, не то что я… — засмеялась женщина и оглядела блестящий наряд своей ученицы.
— А я все-таки волнуюсь… Будет секретарь нашего обкома, председатель нашего Верховного Совета, будет много-много наших осетин…
— Вот потому и должна ты лучше спеть, показать, чему за пять лет научила тебя московская консерватория, а то нам будет стыдно.
Голубые глаза женщины потеплели, и, посмотрев Зарифе в лицо, она сказала:
— Споешь, хорошо споешь… Ты не можешь спеть плохо. Ты смотри, не посрами меня, а то в гости к тебе в Осетию не приеду.
Женщина вздохнула и тихо сказала:
— Через пять месяцев ты окончишь, уедешь к себе. У себя в горах, на родной земле еще ярче будет звучать твой голос. Вспоминай иногда меня, твоего седого профессора… — Ну, пока, пойду… Послушаю, как там мои другие. До завтра…
Зарифа хотела сказать ей много таких слов, которых она никогда никому еще не говорила, но седая женщина, не подавая ей руки, а просто кивнув головой, сразу же вышла из комнаты.
— Кто эта женщина? — спросила мать, когда они остались вдвоем.
Но дочь не ответила на вопрос. Она подошла к зеркалу, оглядела свой наряд, погасила в комнате свет и широко распахнула окно… Ворвался шум улицы. Дрожащим светом залилась комната.
Зарифа взяла мать за руку и подвела ее к окну… Звездными огнями переливалась ночная Москва.
— Кто эта женщина? — повторила Зарифа и обняла мать за голову. Потом села на подоконник, мать положила ей руку на колено, дожидаясь ответа, но дочь вместо ответа, глядя на сверкающий ночной город, тихо запела:
Помощник
Окна большой комнаты раскрыты настежь. Желтые веники электрического света пробили яркие тропинки в ночном саду. С вечера длится заседание правления колхоза «Социализм».
Председатель колхоза, невысокая тоненькая женщина с черной головой и белыми висками, подошла к окну, глянула в ночь и сказала:
— Бросьте говорить о себе, о своих неудобствах…
Бригадир первой бригады, к которому относились эти слова, горячо возразил председателю:
— Что я у бога корову украл… Из года в год эти холмы достаются мне, моей бригаде… Весной на них трактор застревает, летом их комбайн не берет… Работа наша потом пахнет, не то, что другие на комбайне…
— Зато таких урожаев ни одна низина не дает, почва — что сметана… — бросил второй бригадир.
— Что же тогда не идешь мою сметану хлебать? — со злобной иронией ответил первый. — Попробуй… Поползай там, когда дожди.
— Когда урожай собирать — твои холмы все рекорды забивают, — убеждающе повторил свою мысль второй.
— Действительно, таких урожаев ни с одного участка не собираем, как с твоих холмов, — поддержала председатель колхоза второго бригадира.
— Я вечно после всех докладываю… Другие уже в закрома зерно ссыпали, а я еще верхом на серпе…
— Так учитывается же бригаде и то, что вы на серпе верхом сидите, а не на комбайне, — нервничая, перебила его председатель.
— Учитывается… Учитывается, — проворчал он. — Моя бригада тоже хочет плевать на ладони и посвистывать около комбайна… Плюс ко всему у меня в бригаде не комсомольцы… Моим комсомольцам по сорок да по шестьдесят лет. Поделите холмы между остальными бригадами, — потребовал он.
— Оставлю как есть — не поделю… В конце концов ты же не на футбольное поле выходишь состязаться… Что холмы, что низины — все в один карман идет… Как же моя бригада в годы войны не бросала никому эти холмы — «на, дескать, возьми, мне трудно», — сжав пальцы в кулачок, недовольно проговорила председатель.
— Тогда все вручную работали, — возразил он ей. — Потом меня то время не касается, я на фронте был — воевал, — горделиво бросил он ей.
— А я… мы по-твоему не воевали? — дрогнув тонкими щеками, спросила она.
— Воевали… Воевали, ладно. Ты на этих холмах «Ленина» заработала, знаю, чем гордишься… «Ты, дескать, с фронта с медалями пришел, а я в тылу — „Ленина“ ношу». Известно, упрямая ты, посылай, куда хочешь…
— Что-о-о? — задохнулась она и вышла из-за стола.
— Анна, — произнес старческий голос. — Садись, я скажу вместо тебя… — (Председателя колхоза все звали по имени, просто «Анна»). — Надоело его слушать, послушайте и меня.
Старик вышел вперед и, ни на кого не глядя, будто он говорил вслух сам с собой, промолвил:
— Не хочет бригадир на холмы, боится… Переведем его на комбайн… а меня туда… Я пойду бригадиром на холмы, — гордо сказал старик. — Мне переходящего знамени не надо. — Он сделал паузу, оглядел всех присутствующих и продолжал: — Я из гордости пойду туда… Когда-то юношей, как временно проживающий я был выгнан помещиком с этих холмов… Теперь они наши… мои. — Я пятьдесят лет волочил там чужой плуг… Свой плуг, конечно, потащу… Меня пошли, Анна, — тоном приказа закончил старик и пошел к двери. Остановился, оглянулся и промолвил по-отцовски…
19
Публикуется впервые по машинописной копии, хранящейся в литературном отделении Северо-Осетинского музея краеведения. Текст рассказа дает основание предполагать, что написан он был не ранее 1952 года. Сохранилось письмо Е. Уруймаговой от 15 января 1953 г. на имя И. К. Русанова, бывшего в ту пору ответственным секретарем редакции газеты «Социалистическая Осетия». В этом письме между прочим говорилось: «Посылаю вам рассказ „Помощник“ на конкурс… На этот раз я, кажется, уложилась в газетные рамки. Прошу вас, если рассказ подойдет, то отнеситесь к образам строже, т. е. не старайтесь сделать их лучше, чем они, есть. Не лакируйте характер, не „охарашивайте“ образ. Некоторые фразы, т. е. обороты речи, доверяю вам, как доверяла всегда. В остальном прошу оставить рассказ, как он есть…» Однако в газете рассказ напечатан не был. Мы публикуем его с небольшими стилистическими поправками.