— Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? — вопросил он.
— Если в этом возникает необходимость, — последовал ответ. — Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.
Козимо обернулся к Гонзаго.
— Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.
— У Императора может сложиться мнение, — сказал мой отец, — что в этом деле Святой Отец был введен в заблуждение лжецами. Существуют и другие свидетели. Есть, например, я. В этом меморандуме не содержится ни единого слова, кроме того, что сообщил мне властитель Пальяно на смертном одре, в присутствии своего духовника.
— Мы не можем считать духовника свидетелем, — перебил его Гонзаго.
— Прошу прощения, ваше сиятельство, но фра Джервазио выслушал показания умирающего не в качестве его собственного духовника. Собственно, исповедь Кавальканти состоялась уже после этого. У нас есть еще один свидетель: сенешаль Пальяно, который присутствует здесь. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать достоверность меморандума в имперском, равно как и в понтификальном судах. Я клянусь перед Богом, стоя тут пред лицом его, что каждое слово в этом меморандуме записано со слов Этторе Кавальканти, властителя Пальяно, за несколько часов до его смерти, в чем клянутся и все остальные, присутствовавшие при этом. И я прошу ваше сиятельство в качестве наместника Императора рассматривать этот документ как обвинение против труса и негодяя Козимо д'Ангвиссола, который совершил такое чудовищное святотатственное злодеяние — ведь речь идет об осквернении таинства брака.
— Это ложь! — завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.
Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо — теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.
— Да будет так, — сказал он. — Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.
И он с силой швырнул перчатку прямо в лицо Козимо, так что она поранила щеку и по лицу полилась кровь, заливая рот и подбородок. Все лицо разделилось как бы на две половины: нижняя сделалась красной от крови, в то время как лоб и щеки покрылись смертельной бледностью.
Гонзаго продолжал сидеть, нимало не тронутый происходящим, и спокойно, безразлично ждал, не обращая внимание на беспокойное движение, возникшее среди судей. Дело в том, что в соответствии с древними рыцарскими законами — как бы они ни устарели, — если Козимо поднимет перчатку, то дело сразу же выйдет из юрисдикции суда и все должны будут подчиниться решению, определенному исходом поединка.
Козимо довольно долго колебался. Но потом понял, что все для него погибло. Он шел на этот суд с такой уверенностью в успехе — и угодил в ловушку. Теперь он отчетливо это видел и понимал, что его единственная надежда — это тот шанс, который давал ему сам поединок. В конце концов он поступил как подобает мужчине. Он нагнулся и поднял перчатку.
— Значит, дело решит поединок, — сказал он. — И да поможет мне Бог!
Не в силах долее сдерживаться, я вскочил на ноги и бросился к отцу.
— Позволь мне, отец! Позволь мне это сделать!
Он посмотрел на меня и улыбнулся. Его серо-стальные глаза, казалось, увлажнились, и взор их сделался удивительно мягким.
— Сын мой! — проговорил он, и голос его был нежен.
— Отец! — ответил я ему, чувствуя, что у меня перехватило горло.
— Увы, я должен отказать тебе в просьбе — в первой просьбе, с которой ты обращаешься ко мне, назвав меня этим именем, — сказал он. — Но вызов брошен и принят. Возьми Бьянку, ступайте в собор и помолитесь вместе, чтобы свершилась воля Божья. Джервазио пойдет вместе с вами.
Но тут к нему обратился Гонзаго.
— Мессер, — сказал он, — вы уже определили время и место, где должен состояться поединок?
— Незамедлительно, — ответил мой отец, — на берегу По в присутствии двух десятков копейщиков, необходимых для соблюдения ритуала.
Гонзаго посмотрел на Козимо.
— Вы согласны с этими условиями?
— Как нельзя более. По мне, чем скорее, тем лучше, — ответил Козимо, дрожа всем телом и бросая вокруг взгляды, полные черной ненависти.
— Да будет так, — возвестил губернатор, вставая, и члены суда поднялись вслед за ним.
Мой отец снова крепко сжал мою руку.
— Отправляйся в собор, Агостино, и будь там, пока я не приду, — велел он, и на этом мы расстались. Моя шпага была мне возвращена по распоряжению Гонзаго. Итак, поскольку дело касалось меня, суд закончился и я был свободен.
Гонзаго предложил мне принести клятву верности Императору через него, что я и сделал в тот же час, на том же самом месте и с большим удовольствием. После этого, в сопровождении Бьянки и Джервазио, я проложил себе путь через толпу людей, приветствовавших меня радостными криками, и вышел из дворца, на солнечный свет, где мои копейщики, уже оповещенные о происшедшем, увидев меня, разразились настоящей бурей приветствий.
Таким образом мы пересекли площадь и вошли в собор, чтобы принести благодарность Господу. Мы преклонили колена у ограды алтаря, а Джервазио поднялся на одну ступеньку лесенки, ведущей к самому алтарю, и встал на колени чуть повыше нас.
Где-то позади нас молились дамы, сопровождавшие Бьянку, — они тоже прошли вместе с нами в собор.
Там мы ожидали довольно долго, не менее двух часов, которые показались нам целой вечностью.
В то время как я стоял на коленях перед алтарем, перед моим внутренним взором разворачивался свиток моей юной жизни в том виде, как я теперь ее понимал. Я вспоминал ее начало в мрачной серости Мондольфо, под руководством моей бедной, вечно печальной матери, которая так страстно пыталась направить мои стопы на путь святости. Для меня, однако, этот путь оказался путем заблуждений, хотя я и пытался идти так, как мне было указано. Я сбивался с пути, делал страшные ошибки, снова менял направление, — словно в насмешку над тем, что она из меня стремилась сделать, я олицетворял собой просто насмешку над святостью — воистину «заблудший святой», как назвал меня в насмешку Козимо — искал святой жизни, а превратился в какого-то бродячего комедианта.
Но все мои ошибки, все странствия и шатания окончились здесь, у ступеней этого алтаря, и я это прекрасно знал.
Тяжек был мой грех. Но нелегко далось мне и искупление, и самым тяжким наказанием был для меня последний год, проведенный в Пальяно, рядом с моей ненаглядной Бьянкой, которая была женой другого. Этот крест покаяния, столь заслуженного по моим грехам, я нес со всей твердостью и смирением, кои укреплялись во мне от сознания, что именно таким образом могу я заслужить прощение и что это бремя будет милосердно снято с меня, как только искупление будет завершено. В освобождении меня от этого бремени я увижу знак, что прощение мне даровано и что я сделался достойным этой чистой девы, через которую удостоился милости и прощения, через которую познал, что любовь, этот благословенный дар Божий, — великая сила, способная очистить человека от скверны.
В том, что час свершения, столь нетерпеливо ожидаемый, приближается, что он вот-вот должен пробить, я не сомневался ни секунды.
Позади нас отворилась дверь и послышался звук тяжелых шагов по гранитному полу.
Фра Джервазио, мрачный и встревоженный, поднялся во весь свой высокий рост.
Достаточно было одного взгляда, чтобы тревога его рассеялась. Выражение глубокой благодарности разлилось по его лицу. Он тихо улыбнулся, и в его глубоко посаженных глазах сверкнули слезы. Увидев это, я тоже осмелился поднять голову и взглянуть.
По проходу между скамьями шел мой отец, прямой и торжественный, а следом за ним двигался Фaлькoнe, глаза которого на мужественном, загорелом и обветренном лице победно сверкали.
— Да свершится воля Божия, — сказал мой отец.