Из коридора в поле вели ступеньки — деревянные, щербатые, потемневшие от времени и дождей. Они противно скрипели под ногами. Я первым ступил на траву, побежал навстречу теплому ветерку и крикнул:
— А ну сюда!
И осекся. Зернов и Мартин уже сошли со щербатых ступенек, но еще не видели, что и ступеньки, и розовая вуаль стены, и коридор за ней, и вообще все, что могло хоть приблизительно напоминать покинутый нами завод, — все исчезло. Позади простиралось то же поле, и дорога, поворачивая прихотливой петлей, ползла к горизонту с такой же полоской леса. Это было так страшно, что я вскрикнул. Мартин потом говорил, что у меня был вид человека, узревшего привидение. Не знаю, как выглядел я, но у Мартина с Зерновым вид был не лучше.
— Трансформация интерьера, — задумчиво произнес Зернов, — как в Сен-Дизье, — и замолчал.
Мы не знали, радоваться нам или плакать. Радоваться идиллическому концу нашего путешествия — а впрочем, конец ли это? — или плакать по так и не открытой тайне завода. Мы сидели на росистой траве и молчали. Не помню, сколько прошло — полчаса, час, не хотелось ни думать, ни говорить: слишком резким был переход от сверхпроходимости и невидимок к этой зеленой идиллии.
Но Зернов оставался Зерновым; он посмотрел на часы и сказал:
— А солнце-то бутафорское.
Мы поглядели на солнце и ничего не поняли: солнце как солнце — желтое, пламенеющее, с белесым ореолом вокруг диска.
— Я уже давно слежу за ним, — продолжал он. — Не сдвинулось ни на метр. Висит, как люстра.
— Как ты это заметил? — спросил я.
— По тени. — Он указал на тоненькую тень от ножа Мартина, упиравшуюся точно в стебель ромашки. — Как была, так и осталась.
— А нож откуда?
— Я воткнул, — подал голос Мартин. — Сидеть неудобно было — мешал.
— А я еще обратил внимание на тень от ножа, — засмеялся Зернов. — Очень уж точно она в ромашку пришлась. А потом случайно взглянул: на том же месте лежит, ни на миллиметр не сдвинулась. — Он снова засмеялся беззаботно и весело, как будто его ничуточки не удивляло ни исчезновение завода, ни загадочное поведение солнца.
— Не понимаю, чему ты радуешься.
— Ясности, Юрий, ясности. — Он вытащил из земли нож, щелкнул тоненьким лезвием. — Ничто не исчезло и не растаяло. И никуда мы из завода не выходили. Просто перешли в следующий цех сквозь очередную неправдоподобную стену. И не наша вина, что этот цех оказался таким… обычным. И травка, и коровки…
— Тоже бутафорские?
Я не включался в игру. А он продолжал с этаким гидовским превосходством:
— Почему бутафорские? Настоящие. Только солнце иллюзорное, а все остальное — и лужок, и буренки — вполне добротная модель. Даже молока, я уверен, можно попробовать. Ну, кто умеет доить коров?
Вызвался Мартин: приходилось у отца на ферме.
Я с детства побаивался коров и не рискнул бы пройти сквозь стадо, но эти буренки так равнодушно встретили нас, что и я осмелел. А Мартин и совсем бесстрашно ощупывал набухшее вымя.
— Давно не доены, — сказал он.
Зернов не удивился:
— Так и должно быть.
Он по-прежнему говорил загадками, ничего толком не объясняя. Я так ему и сказал.
— Не обижайся, — улыбнулся он. — Я и сам еще не все понимаю. А непрочными гипотезами бросаться не хочется.
Мы подошли к Мартину, уже попробовавшему молока от флегматичной пеструшки. Попробовали и мы, благо ведро оказалось под боком, словно невидимые хозяева предвидели и такую возможность. И молоко оказалось настоящим, вкусным, жирным и теплым — чудесное парное молоко от ухоженной коровы. Не хватало лишь доброго каравая с хрустящей корочкой сверху. Вероятно, Мартин подумал о том же, потому что спросил:
— А если нас продержат здесь не день и не два, что есть будем?
— Думаю, и об этом позаботятся, — сказал Зернов.
Он пристально всматривался в березовую рощицу поодаль — левитановский холст, спроецированный в трехмерное пространство. Что-то похожее на стог сена высилось на опушке.
— Может быть, шалаш? — предположил Мартин.
Но вблизи шалаш оказался погребом, старым, но прочным, какие строят рачительные хозяева. Тяжелая, почерневшая от времени дверь была чуть приоткрыта, а из щели несло сыростью. Мы распахнули ее, и к запаху сырости присоединился запах винного погребка. Древние ступеньки, покрытые сизой плесенью, приглашали спуститься. «Сойдем?» — спросил взгляд Мартина. «Сойдем», — кивнули мы, и все трое, заинтригованные новой загадкой, подошли к другой двери, уже под землей. Она тоже была приоткрыта. Мартин чиркнул было спичкой, но Зернов остановил его:
— Не надо. Там свет.
Дверь открылась почти без усилий, пропустив нас в большой длинный зал с низкими темными сводами. Пять-шесть свечей, расставленных где попало, слабо освещали часть каменной кладки, сырой земляной пол и вдоль стен, одна на одну в три яруса, огромные смоляные бочки. В тусклом, неверном свете чуть поблескивали медные краны, а над ними на крепких днищах бочек белой масляной краской кто-то вывел порядковые номера. Видимо, зал был чем-то вроде дегустаторской, если в бочках действительно «отдыхало» вино. Разные номера, разные индексы, разные вина. А между бочками темнел проход, широкий и длинный.
— Любопытно, что там в бочках? — спросил я.
— Вино, — сказал Мартин.
— Не убежден. Почему ты решил, что в бочках вино?
— А что?
— Все, что угодно: вода, спирт, масло.
— Или вообще ничего нет, — добавил Зернов.
Я постучал кулаком по днищу бочки. Ответил сухой и короткий звук.
— Полна.
— Теперь только попробовать содержимое, — облизнулся Мартин, — и спор разрешен. Ну, кто пробовать будет?
— Никто, — оборвал Зернов. — Хватит рискованных экспериментов. Меня больше интересует, что над нами.
— Как — что? — не понял Мартин. — Небо, трава, коровы.
— Мне бы вашу уверенность, — усмехнулся Зернов и полез наверх.
На последней ступеньке он остановился:
— Готовы? — и открыл дверь.
В погребе сразу стало светло. Мы с Мартином переглянулись: все, мол, ясно. Хоть и бутафорское солнце, но светить — светит! И коровы, вероятно, пасутся.
28. Шалости спектра
Но не было ни коров, ни солнца. И сельского пейзажа не было. И свет был не дневной.
Мы снова оказались в гигантском цеху. Пылали печи, в их раскаленных духовках можно было зажарить целого быка, не заботясь о разделке туши. Длинные языки пламени лизали металлические решетки заслонок, а за ними ухали и трещали, сверкая фейерверком искр, могучие бревна, срубленные в лесу каким-нибудь легендарным Полем Беньяном. Это пышное празднество огня освещало поистине лукуллово великолепие: на длинных столах у печей в беспорядке были навалены туши баранов, индейки, цыплята, рябчики, куропатки. Разноцветными грудами высились багряные, плотные помидоры, пупырчатые огурцы, бело-зеленые головки цветной капусты, золотистые ядра лука, заостренные столбики розовой моркови — чего только не было в этой овощной лавке! Да разве только овощной? Белые конусы сахарных голов, слежавшиеся глыбы поваренной соли, зеленые бутыли с растительным маслом, пузатые глиняные горшки со сметаной и молоком. А фрукты! Я нигде не видал такого множества отборнейших фруктов: красно-желтые яблоки, полированные дыни, похожие на мячи для игры в регби, полосатые арбузы — только-только из Астрахани, клубника в корзинках, груши, светящиеся, как электрические лампочки…
Когда-то я читал книгу, герой которой проникал в висевшую на стене картину. В какую картину мы попали — Рубенса или Снайдерса, — я не знал, но ощущение ирреальности, искусственности не покидало меня. Казалось, что мы смотрим спектакль из жизни современников Гаргантюа и Пантагрюэля, когда они, проголодавшись, съедали по барану в один присест, а не вертели брезгливо бифштекс по-деревенски. Мы стояли у истоков пира, Пиршества с большой буквы, об искусстве которого давно забыли в нашем суетливом веке столовых самообслуживания.