Изменить стиль страницы

Воспоминания, воспоминания… Раненый партизан Роже, которого нашли в горах ребята. Его принесли на носилках, сделанных из веток, у него была глубокая рана в груди. Как он стонал! С каким упорством боролись за его жизнь все в Гнезде! И как полегчало у всех на сердце, когда стало ясно, что Роже идет на поправку!

Кажется, шпионы пронюхали о Роже, они так зачастили тогда в Гнездо! Но ребята были начеку: стоило показаться чужому, все тотчас бежали предупреждать и прятать Роже.

Но вот наступил август 1944 года. В августе были освобождены от фашистов Париж и Марсель.

В день освобождения Марселина и Рамо даже не пытались угомонить своих питомцев, хотя был час сна и в спальнях давно полагалось гасить свет. Да и сами они — и Мать и Тореадор — были возбуждены не меньше своих питомцев! Париж и Марсель свободны! Это значит — вся Франция скоро будет совсем освобождена от нацистов! А тогда конец войне, конец крови, конец голоду!

Из спальни ребят беспрерывно доносилось: «Вот когда кончится война…», «В последний день войны я…», «После войны мы…» и т. д. Марселина тогда поймала себя на том, что и она начинает каждую новую мысль фразой: «Когда кончится война…» По тут же мысль словно упиралась в холодную могильную стену: Александра уже нет, никогда не будет… Что может сулить ей, Марселине, конец войны?

Усилием воли она заставила себя не думать об этом: миллионы людей во всем мире будут счастливы, война кончилась, как же смеет Марселина заботиться о своей собственной, никому не интересной участи?! Она будет жить счастьем других — вот ее назначение.

Растворяли окна и двери, люди выскакивали на улицу, обнимали незнакомых и знакомых. Э, что там карточки и очереди за продуктами! Наплевать на это. Главное — кончилась война, люди стали свободными. И Марселина бегала, как девочка, и целовала своих грачей. Конец войне! Можно отбросить ненавистное имя Ришар, назваться дорогим именем Берто! Можно открыть, что Рамо не муж, а только друг, пришедший в трудную минуту на помощь.

Несколько лет прошло с того дня… Морщинка прорезывает лоб Марселины.

Она вспоминает письмо Пьера. «Мы переходим в новую стадию борьбы за мир, — написал он ей. — Теперь от нас потребуется еще больше сил, выдержки и мужества». Но он не писал о том, что всем им — товарищам по борьбе — понадобится еще их ненависть — непримиримая, страстная ненависть к тем, кто хочет новой войны.

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

В раскрытые окна спален вливалось густо-черное небо, на котором остро мелькали, вспыхивая золотым и зеленым, светляки — точно строчили на машинке золотой ниткой по темному сукну. Изредка глухо и грозно грохотало вдали — это падали с острых гребней снежные лавины. Тогда с Волчьего Зуба. несло тонкой ледяной струёй, и те, кто спал, начинали плотнее натягивать на себя одеяла и свертываться клубком.

Снизу, из городка, доносились звуки радио, доигрывающего последние танцы, гудки автомобилей и паровозов, неясный лай собак, на который сонно откликался из своей будки лохматый Мутон.

За окнами ветерок перебирал листья на деревьях. По-деревенски пахло сеном и по-городски — бензином: Корасон вечером привез три полные канистры. В спальне мальчиков не слышалось ни звука: они крепко спали после дневных трудов.

А в спальне девочек шелестел прерывистый горячий шепот.

Ночные разговоры! У кого их не было в жизни! Кто не помнит эти темные теплые часы, когда в тишине уснувшего дома так открыто и хорошо говорится с другом!

В узкие переулки между кроватями свешиваются растрепанные головы, при свете звезд поблескивают, совсем не похожие на дневные, глубокие, таинственные глаза, и ночь полна вздохов, пауз, неожиданных признаний.

Раздвигаются стены — видно будущее, полное красок, движения, звуков, как сцена из волшебного спектакля. На простор, словно легкий, скользящий по волнам парусник, выплывает мечта.

И никогда так полно и широко не отдает себя человек дружбе, как в эти часы ночных разговоров. Кажется, нет такого, чего ты не сказал бы другу! Разволнованный тишиной, темнотой, внимательным сочувствием того, кто чуть белеет во тьме, поверяешь все, что было глубоко скрыто в сердце: свои мечтания и опасения, свои радости и тяготы, даже те, что самому тебе до сих пор казались смутными.

— И ты совсем-совсем не помнишь своих? — спрашивает белоголовая девочка, с наспех заплетенными косами, темную стриженую.

Шелестит доверчивый шепот:

— Немного. Знаешь, чуть-чуть… Мама очень любила танцевать, и меня заставляла, и смеялась, что я неуклюжа, как медвежонок. А папа приходил поздно, когда я уже спала. Иногда он брал меня, сонную, на руки. От него пахло железом и машинным маслом. Он ведь на паровозе работал. Это я помню.

Белая голова придвигается вплотную:

— Ну-ну, а еще что помнишь?

— Еще помню кругом каких-то чужих людей. Принесли меня в нарядный дом к большой женщине. Я думала, это моя мама, и побежала к ней и свалила нечаянно какую-то штуку. Кажется, вазу. Ух, какой крик они тут подняли! Дама сказала: «Нет, Поль, девочка нам не годится. Брать ребенка, который перебьет все в доме…» И меня опять унесли, и я очень хотела есть. А потом за мной пришла Мать и накормила меня очень вкусным…

— И я тоже, наверное, погибла бы без Матери.

Еще голова подымается с подушки, прислушивается, говорит шепотом:

— А я хорошо помню, девочки, как забрали моего папу. Когда я увидела их черные мундиры, я так закричала — ужас! Наверное, чувствовала, что будет. У нас перерыли весь дом, даже мою кроватку вывернули. Она была вся голубая, кроватка, мне ее только что купили. Забрали папины книги. Папа все время молчал, ни слова не сказал. Один черный замахнулся на него, закричал: «Молчишь?! У нас ты будешь разговаривать, падаль!» Я заплакала, уцепилась за папу. А потом его увели.

— И ты никогда его больше не видела, Витамин?

— Никогда, — шепчет Витамин и вдруг горько всхлипывает.

И в разных углах спальни начинают всхлипывать и сморкаться невидимые девочки, и уже слышно, как кто-то, захлебываясь, плачет в подушку.

— Ну вот, Витамин, опять ты всех разбередила! — говорит укоризненный голос от окна. — Опять девочки не будут спать всю ночь.

Загорается карманный фонарик. Из темноты выступает упрямый подбородок, блестящие узкие глаза: у Клэр такой вид, будто она и не ложилась и не собиралась спать.

— И потом, девочки, это просто свинство, неблагодарность… Разве у нас нет нашей Матери?! И Тореадора, такого хорошего, доброго Тореадора?! Разве мы брошенные?

— Я не буду, честное слово, не буду плакать, Корсиканка, — торопливым шепотом уверяет Витамин. — Ну, конечно, у нас есть Мать, и Тореадор, и друзья, и дядя Жером. И все они нас любят и балуют. Но, знаешь, иногда все-таки вспоминается прошлое…

Клэр гасит фонарик и что-то бормочет.

— Что ты сказала, Клэр?

— Говорю, я тоже иногда вспоминаю…

В темноте раздается шорох. Несколько белых фигурок маячат на постелях. Перешептываются. Витамин тихо подзывает к себе Клэр.

— Ну чего тебе, неугомонная? — ворчит Клэр. — Холодно? Подоткнуть одеяло?

Витамин, не отвечая, притягивает ее ближе.

— Послушай, Клэр, вот девочки просят… Расскажи нам о твоем папе.

— Да, да, Клэр, расскажи, — раздаются приглушенные голоса. — Нам так хочется.

— Да ведь вы почти все о нем знаете. И читали, и Мать вам рассказывала, — нерешительно отговаривается Клэр.

Однако девочки чувствуют: она и сама не прочь повспоминать в этой темной теплой тишине.

— Ну хоть немного, хоть что-нибудь расскажи, — настаивают они. — Мать давно хотела рассказать нам, как он бежал из форта Роменвилль, да так и не собралась…

Клэр окружают такие призрачные в темноте белые рубашонки и тащат к подоконнику. Клэр усаживается в любимую позу — коленки к подбородку, скрещенные руки обнимают ноги. В чуть светлеющем квадрате окна неясно обозначается ее темный профиль.

— Так вы еще не слышали об его побеге из форта? — переспрашивает она. — О, это знаменитая история… Случилось это в сорок третьем году. Отец тогда командовал партизанским отрядом возле Бреваля.