Изменить стиль страницы

Антония: Ну прямо конец света!

Нанна: Ха-ха-ха!

Антония: Чего ты смеешься?

Нанна: Я подумала о той, другой, которая, можно сказать, перешла в лютеранскую веру ради того, чтобы оказаться с ним в одной камере. Получается, что ее сердце было разбито трижды: первый раз, когда его увели из тюрьмы, второй — когда она думала, что его повесили, и третий, когда она узнала, что ее собственностью — всем ее имением и достоянием — завладела другая.

Антония: Возблагодарим же Господа, который трижды ее наказал.

Нанна: А теперь, сестричка, послушай другую историю.

Антония: С удовольствием.

Нанна: Жила-была одна женщина, ужасная привереда, сама, правда, хорошенькая, но ничего особенного, просто миловидная. Что бы ей ни показали, все ей было не так, на все она морщила нос и поджимала губы. Эдакая брезгливая кошка, своевольная, наглая, капризная, зануда, каких не знал свет. Все, что она видела вокруг, ее не устраивало: глаза, ресницы, лбы, носы, губы. Ни разу ей не попались зубы, о которых она не сказала бы, что они черные, или редкие, или слишком длинные. Она не знала ни одной женщины, которая, по ее мнению, была бы способна поддержать светский разговор, а платья на всех них без исключения висели, как на вешалках. Если она замечала, как какая-то дама поглядывает на мужчину, она говорила: «А я-то считала, что она порядочная, а она вон какая! Кто бы мог подумать! Я готова была поклясться…» Эта привереда одинаково поносила и тех женщин, которые любили покрасоваться в окошке, и тех, которые никогда к нему не подходили. Одним словом, она критиковала всех подряд, и люди стали ее избегать, боясь сглаза. Даже в церкви во время мессы она давала понять, что все тут не по ней: скажем, слишком воняло, даже ладан и тот вонял. «И это называется „подмели“? — морщась, говорила она. — Это называется „прибрались“?» Твердя «Pater noster», она буквально обнюхивала каждый алтарь и всюду находила повод, чтобы выразить неудовольствие. «Ну и покровы!» — «И это подсвечники?» — «Что за скамейки!» Когда читали Евангелие, она не желала подниматься вместе со всеми в положенных местах и только покачивала головой, словно не слыша слов священника. Принимая просфору, она обязательно замечала, из какой плохой муки она выпечена, а опустив палец в святую воду перед тем как перекреститься, говорила: «Просто срам, ее никогда не меняют». Какой бы мужчина ей ни встретился, она морщилась и восклицала: «Ну и индюк!», или: «Какие тощие ноги!», или: «Что за ножищи!», или: «До чего же нескладный!», или: «Настоящий скелет!», или: «Ну и рожа!» И вот эта-то особа, которая, видимо, полагала, что в ней-то есть все, чего не хватало другим женщинам, положила глаз на одного монаха, который ходил по домам за подаянием с дырявым мешком за плечами и колотушкой в руке. Он постучал как-то в ее дверь, и она увидев его молодость, здоровье и простоту, вовлекла его в любовную связь. Утверждая, что нищий должен получать подаяние прямо из господских рук, а не от прислуги, она завела обычай сама выносить его монаху. А если муж говорил: «Пусть отнесет служанка», — она вступала с ним в многочасовой спор на тему о том, что такое милостыня и какая разница между тем, когда подаешь сам и когда поручаешь это прислуге. И когда она хорошенько познакомилась с этим вечно голодным супохлёбом, приносившим ей в подарок восковые изображения Святого Агнца, она кое о чем с ним и договорилась.

Антония: О чем же это?

Нанна: О том, что он заберет ее к себе в монастырь.

Антония: Каким же это образом?

Нанна: Переодев монахом. И вот, желая создать повод для бегства из дома, как-то вечером она затеяла с мужем спор, утверждая, что августовская Мадонна приходится на шестнадцатое число, и довела его до такого бешенства, что он схватил ее за горло и, наверное, свернул бы шею, если б не вмешалась мать.

Антония: Вот упрямая дура!

Нанна: Придя в себя, она начала кричать: «А, значит вот ты как! Ну все, это тебе даром не пройдет, я пожалуюсь братьям. С женщиной ты куда как смел, а вот попробуй с мужчиной, тогда поглядим! Все, с меня довольно, больше я терпеть не намерена. Уйду в монастырь — лучше питаться травой, чем получать от тебя колотушки. Или утоплюсь в отхожем месте, даже это лучше, чем жить с тобой». Всхлипывая, она уселась, уткнув голову в колени, отказалась ужинать и, наверное, просидела бы так до утра, если бы мать не увела ее с собой, причем ей пришлось два раза отбивать ее у мужа, который хотел буквально разорвать ее в клочья. Ну а монах (лет ему было около тридцати, высокий, смуглый, худой, веселый, общительный) на другой день пришел за милостыней, подгадав так, чтобы мужа не было дома. Услышав стук в дверь и обычную фразу «Подайте милостыню монахам», щедрая дарительница, как всегда, сама вышла к просителю, и они договорились бежать на следующее утро. Монашек ушел, а назавтра, за час до рассвета, раньше булочника, появился около ее дома с плащом монаха в руках, постучался и крикнул: «Давайте!» Наша гордячка живо вскочила с постели, приговаривая: «Кто же о тебе позаботится, если ты сам о себе не позаботишься?», пнула ногой в дверь служанки, крикнув: «Вставай и убирайся вон!», сошла вниз, открыла дверь и впустила супохлёба в дом. Потом сняла накинутую в спешке рубашку, положила ее вместе с домашними туфельками на край колодца, переоделась в монашеское платье, вышла, захлопнула за собой дверь и, никем не замеченная, скрылась вместе с монахом. Тот привел ее в келью и сразу же задал ей овса. Он уложил ее на свою провонявшую клопами кровать с соломенным изголовьем, прямо на толстую подстилку, прикрытую двумя узкими, грубыми простынями, задрал рясу и, сопя и дергаясь, принялся за работу. Это было в точности как августовское предгрозовое ненастье, когда бурные порывы ветра ломают и валят оливковые, вишневые, лавровые деревья. Крохотная, длиною в два шага комнатка вся ходила ходуном, сотрясаемая ударами его ляжек, упала на пол дешевенькая картинка с изображением Мадонны, которая огарком свечи была прикреплена к стене, а женщина, катаясь по постели, только мурлыкала, как кошка, которую чешут за ухом. Наконец ее дружок, крутивший мельничное колесо, пустил на него воду…

Антония: Не воду, а масло, если ты хочешь выражаться правильно. Недавно я говорила с матерью той, что зовется Мне-Мама-Не-Велит, она научила меня правильно употреблять такие слова, как «мурлыкать», «кончить», «трепетать».

Нанна: Как это?

Антония: Она сказала, что сейчас появился новый язык, и ее дочь — в нем большая дока.

Нанна: Что это еще за новый язык? И где ему учат?

Антония: Я же говорю — Мне-Мама-Не-Велит. Она вышучивает каждого, кто не умеет говорить правильно. Она утверждает, что теперь нужно говорить не «щеки», а «ланиты», не «груди», а «перси», не «глаза», а «очи», не «дергаться», а «трепетать», не «потечь», а «кончить». А уж слово «забавляться», к которому ты прибегала не меньше ста раз, — это вообще ее конек. Думаю, что приверженцам этой школы хотелось бы переместить букву «х» в самый зад, что, конечно, куда аристократичнее.

Нанна: Ну, это их дело. Что до меня, то я-то как раз люблю, чтобы ее помещали спереди, прямо за той дверцей, из которой меня некогда выкакали. И слово «болтать» мне нравится больше, чем «пустословить», а «полоумный» — больше, чем «душевнобольной», просто потому, что так говорят в моих родных краях. Но вернемся к монаху. К обоюдному удовольствию, он отведал нашу даму дважды, не вынимая клюва из блюдца.

Антония: Надо же!

Нанна: Так как ему пора было отправляться по делам, он запер женщину в келье, предварительно уложив ее под кровать на случай, если кто-то зайдет. Покружив по улицам и собрав немного муки для просфор, он направился к дому своей похотливой подруги, чтобы узнать, что тут произошло после ее levamini{88}. Еще на подходе до него донесся какой-то шум, а приблизившись вплотную, он услышал голос ее матери и служанок, которые кричали, высунувшись в окно: «Крюки, несите крюки! И веревки, побольше веревок!»