Изменить стиль страницы

А когда стали тарабанить в дверь и в окно, я не сразу понял: во сне слышу или наяву.

— Товарищ участковый! Товарищ милиционер! Митька Герасимов убийство может совершить!.. Помогите…

Во мне сработала армейская привычка. Я соскочил с постели, как по тревоге, и оделся в считанные секунды.

Мы бежали с пожилой женщиной, которая путалась в длинной ночной сорочке.

Из ее бессвязных криков я понял: она услышала, что сосед, Дмитрий Герасимов, грозится кому-то ружьем. И пьян «до бессамочувствия». А там, в хате, дети…

Я пытался вспомнить лицо Герасимова, но перед глазами почему-то маячил Сычов.

И когда мы добрались до герасимовского двора, который обступили несколько станичников, я понял, почему мне в голову лез Сычов.

Это был тот самый молодой мужик, в белой майке и синих штанах, который частенько захаживал в тир к Сычову с бутылкой.

Я увидел его в проеме освещенного окна, в той самой майке, с двустволкой наперевес.

Он стоял посреди горницы, под самой лампой, чуть-чуть покачиваясь, с сумасшедшими, застывшими глазами.

Перед ним, всхлипывая и причитая, закрывала кого-то собой его жена.

Я лихорадочно обдумывал, как обезоружить находящегося в алкогольной горячке мужика.

Медлить было нельзя. Могло вот-вот произойти непоправимое.

Что делать? Что делать? От напряжения у меня стучало в висках.

Митька стоял как раз напротив двери. Если я ворвусь через сени, то столкнусь с ним лицом к лицу. И неизвестно, что взбредет ему в голову.

Я обогнул хату и через открытое окно увидел Митькину спину.

— Митя, Митенька… Да что ж ты задумал, миленький? — жалобно плакала его жена. Из-под ее руки смотрело испуганное детское личико. Герасимов что-то бессвязно и грубо кричал.

Раздумывать больше было нельзя.

И прежде чем Митька обернулся, я влетел через окно в хату, сбив с подоконника горшки с цветами, и кинулся к нему под ноги. В это время надо мной что-то разорвалось. В нос ударил кислый, едкий запах пороха. Вокруг зазвенел железный дождь. Его капли запрыгали по комнате, по полу.

Трудно понять, откуда у пьяного взялась такая сила! Он был словно буйнопомешанный. Я боролся с ним и боялся, что мне его не одолеть. Он был похож на крепкое, жилистое дерево с торчащими во все стороны сучьями, которые надо было обязательно сложить вместе, а то они здорово колотили и мяли меня…

Потом прибежали какие-то парни, по-деловому, сосредоточенно связали веревкой дергающегося подо мной Митьку.

Я огляделся. Вся комната серебрилась алебастровой пылью, а по ней ходил бледный, худенький мальчик лет пяти, в сатиновых залатанных трусиках, и молча собирал пятаки и гривенники…

Митька угодил в копилку, стоящую на старомодном резном буфете.

Я не знаю, почему тогда принял решение, чуть не ставшее для меня роковым. Может быть, потому, что вид Митьки был ужасен: безумные глаза, ходившее ходуном связанное тело, бычье мычание?

Оброненная кем-то фраза: «Теперь до утра не успокоится»?

Наставление преподавателей, что подобных нарушителей надо немедленно изолировать?

Тень смерти, в клочья разнесшая гипсовую кошечку?

Наверное, все вместе.

Мы дотащили его в мой кабинет почти на руках. Уложили на диван с потрескавшимся дерматином, и я остался один на один с Герасимовым коротать ночь…

Это потом я вспомнил во всех подробностях. Во всех деталях зыбкого, полудремотного бдения. И каждая секунда показалась значимой и полной смысла. Потому что эта ночь, как удар топора, разделила всю мою жизнь ровно пополам. На то, что было до и после.

Но все это было потом.

А тогда я сидел за своим столом, опустив отяжелевшую голову на руки, и смотрел на Митьку, зубами вцепившегося в веревку и остекленевшими глазами уставившегося в потолок. Герасимова бил озноб. Кто-то зачем-то окатил его из ведра.

Диван под ним ходил ходуном, скрипя старческими пружинами. А потом он утих. Но минут через двадцать Герасимова снова стал бить озноб. Не решаясь сбегать домой за одеялом и не найдя ничего другого, я укрыл его сложенной вдвое суконной скатертью со стола.

Часа в три он притих. Я развязал ему руки. И вздремнул сам.

Часов в пять я проснулся оттого, что он сидел на диване и смотрел прямо на меня. Взлохмаченный, с синим, отекшим лицом.

— Голова трещит, — прохрипел Митька. — Опохмелиться бы…

Я молча налил ему стакан воды из графина. Он выпил ее всю судорожными глотками. Махнул рукой и снова повалился на диван, подбирая под себя ногами короткую скатерть и сворачиваясь в калачик.

Окончательно я проснулся часов в семь. Что-то подтолкнуло меня. Я открыл глаза. Комнату самым краешком коснулось солнце. Но этого было достаточно, чтобы вся ночь улетела бог знает куда.

Я смотрел на спокойно вытянувшегося Митьку. Его ноги вылезли из-под скатерти. У меня было такое ощущение, что я врач, переживший у постели больного опасный кризис его болезни.

Подошел к нему и потряс за плечи.

— Вставай.

Но он лежал неподвижно. Так неподвижно, что у меня у самого, казалось, остановилось сердце.

Я даже поначалу не сообразил, что случилось. А когда до меня дошло, почему Герасимов так неподвижен, почему так спокойно его одутловатое лицо, я зачем-то первым делом позвонил Ксении Филипповне. И уж только потом вызвал врача.

Стали появляться люди — Ракитина, Нассонов, Катаев…

Сколько прошло времени, пока не приехал начальник РОВД майор Мягкенький, следователь прокуратуры и судмедэксперт, не знаю.

Помню только причитания Митькиной жены, которые отдавались в душе такой болью и безысходностью, что я был готов бежать хоть на край света, лишь бы не слышать их.

Потом мы сидели со следователем райпрокуратуры в кабинете у Ксении Филипповны. Он спокойно стал заполнять протокол допроса — фамилия, имя, отчество — и время от времени сгибал и разгибал скрепку.

Я смотрел на его ровный, отчетливый почерк, отмечал про себя профессиональную неторопливость и обстоятельность, с которой он вел допрос, а в голове у меня проносилось: ну вот, пошла прахом вся моя жизнь, служба. Осталось только появиться «черному ворону»…

Когда следователь закончил, в кабинет зашел майор Мягкенький с судмедэкспертом. Начальник райотдела милиции, как мне показалось, старался на меня не смотреть.

Судмедэксперт, с редкой седой шевелюрой, в коломянковом пиджаке, засыпанном пеплом и крошками табака, вертел в прокуренных пальцах потухший окурок.

— Наружных повреждений нет… По всей видимости, смерть наступила часа четыре с половиной назад. А сивухой до сих пор несет! Такого вскрывать — хуже нет! — Он посмотрел на меня и, усмехнувшись, покачал головой: — Ему не воды надо было, а граммов сто пятьдесят… Тогда, может быть… — Он развел руками. — Абстиненция. — Незнакомое слово врезалось в сознание. — Вот тебе, бабушка, и троицын день… — закончил судмедэксперт и закурил новую папиросу.

— Что, теперь прикажешь в вытрезвителях водку держать? — хмуро произнес майор.

— И селедочку с луком, — усмехнулся следователь.

Мягкенький, озабоченно вздохнув, сказал мне:

— Нечего пока тебе тут маяться. Поехали…

И мы пошли через толпу расступившихся станичников — майор, судмедэксперт и я.

Следователь остался в станице.

Я шел, никого не видя, не различая и не выделяя из общей массы.

И как хлыст обожгли слова какой-то старушки:

— За что человека сгубили, ироды, да еще в божий день?..

Уже в машине, по дороге, недалеко от сельисполкома, где в моей комнате лежал утихший навсегда Герасимов, когда мимо нас промчалась машина из морга, начальник райотдела сказал в сердцах:

— Дернул же тебя черт забрать его в свой кабинет!

Я ничего не ответил. Неужели и он думает, что я виноват? Но в чем? Почему смерть Митьки лежит на мне?

Может быть, я действительно сделал что-то не так? А с другой стороны, не забери я его к себе, могло ведь случиться еще страшнее.

Вдруг подумал: смогу ли я доказать следователю, что не виновен, поверят ли мне?