Антошка рассмеялся.

— А ведь и я-то его не сразу признал. Думал, тоже француз какой. Кто их разберет? Полков немало в атаку выходило, и форма-то ведь у всех разная. А только он по-нашему, по французски, не понимает. Гляжу, у него и прием другой. Не так он винтовку берет, как мы. Да и винтовка у него другая. Ну, подумал, может, союзник какой, англиец, или, как бы сказать, итальян? Кто их разберет? «Ты, говорю, какой веры?» Не понимает. «Крещеный?» — говорю, а сам крещуся. Гляди, и он крестится. Да только не по-нашему. Ну, думаю, пущай не по-нашему, а все своя душа, крещеная. «Ну, говорю, давай вместях дорогу искать, куды придем, там и будем». Да только куды тут идти? Из лесочка видать— на поле покойников навалено, чисто Страшный суд! И все больше арапы. Страсть сколько их, арапов, навалено! Да как тут пойдешь, когда день светлый? За-стрелют, как птичку! Ну, сидим, ждем, вечера дожидаем. Жрать охота, да нечего. Так и заснули. Весь день, веришь, проспали. Вечером проснулись, доползли до покойников, понабирали у них жрать чего — хлеба взяли, сыру у кого было, сахару, табаку да вина, сколько могли, столько выпили. Так что, правду сказать, середь самих покойников сидели, середь арапов этих, да что отбирали, тут и ели, тут и пили — невтерпеж было, — да у них и заночевали. Ох, и страшно было!.. Уж они смердят, прямо мертвой смердью смердят, а куды ты от них подашься, когда неизвестно, которая сторона наша? До ночи мы так и просидели, опять жрать чего набрали, да вина, да назад, в лесок, подались. Откуда ушли, туда и пришли! Всю ночь бродили, никуда не прибрели. Лес да лес, и все тут! Опять сели закусывать. Вижу, неспособный он до вина, фрицка-то, не практи-кован. «Ты ж кто будешь? — опять спрашиваю. — Не кайзер ли Вильгельм, вражий дух?» — «Я, я!» — говорит. Значит, признает, что немец. Ну, думаю, какую мне с ним руку держать? Убить его, что ли, чтоб он в другой раз на нашу Расею не нападал? Или не убивать? Думал, думал, уж совсем было наладился штыком его под зебры ахнуть, да не смог. Два дни с тою думкою ходил, уж ему самому сказал: мол, молись, фрицка, богу, потому не должен ты от меня живой уйти! И так это мы идем лесом и идем, и думаю я свою думку, и идет он впереди меня, понимаешь. Ну, снял я с плеча винтовку. Кончу его, думаю. А на душе сумно. Игде я? — думаю. Почему не на своей земле погибаю? Почему не свою шинельку таскаю? За кого складываю голову свою молодую? Эх! Сел это я на пенек, вспомнил Малые Овражки,— слыхал ты про Малые Овражки?.. Не слыхал? Я родом оттуда. Ну, вспомнил, да и заплакал, понимаешь. Очень уж в грудях защемило. А он, фриц-то, как увидел, значит, что я плачу, так и кинулся ко мне Да все по-своему лопочет: «Вас? Вас? Вас?» Уж он мне и табак свой сует, и вино тычет, да все твердит свое — «вас» да «вас». «Эх, фриц, браток! — говорю. — Кайзер ты Вильгельм, голая душа! И вас, говорю, и нас одним горем кормили, одной бедой поили. Не хочу я тебя убивать, понимаешь, — и крышка!» И как сказал я это, так сразу у меня на душе облегчение сделалось. Вроде как пасха у меня в грудях стала, когда увидел я, что не должен фрица этого убить. «Идем, говорю, браток, повалимся далее. Куда придем, там будем. До ваших дойдем — ты меня в плен сдашь. До наших — я тебя сдам. А то хорошо бы замирение сделать, понимаешь, чтоб совсем, значит, всю эту шарманку в кучу свалить, войну эту самую». Сказал это я ему, и пошли мы далее. Да вот...

Антон осекся, как-то неопределенно развел руками и, явно чего-то не досказав, стал описывать свои дальнейшие приключения.

Блуждания его с немцем продолжались еще около четырех суток. Отойдя от линии фронта, бедняги потеряли всякую ориентацию. Дважды случалось с ними, что, проходив по лесу целый день, они возвращались к тому же месту, с которого вышли. Они слыхали орудийную пальбу, время от времени треск ружей и клокотанье пулеметов, но война была подземная, армии сидели в глубоких окопах, пещерах, сапах, а на земле не видно было никого и ничего, и оба они не знали, где какая сторона и куда им идти.

Однажды ночью они вышли из лесу. Безмолвие лежало перед ними. Они пересекли заброшенные поля, деревню, разрушенную дотла и покинутую жителями, виноградники, заросшие бурьяном. Они вышли на зеленый луг, пересеченный в разных направлениях мощеными дорогами. Они пошли по этим дорогам, но дороги оказались улицами города, который был снесен артиллерией. Руины были вывезены, площадки, освобожденные от построек, поросли травой, и лишь никому более не нужные мощеные улицы по-прежнему скрещивались, сталкивались, переплетались и снова разбегались в разные стороны. Бродяги слонялись по ним, но улицы не вели никуда.

Неясная громада чернела вдали.

Монастырь? Завод? Помещичий замок?

Бродяги устремились туда. Громада оказалась лесом. Лес поглотил их.

Это был все тот же клерьерский массив.

Начинался шестой день блужданий.

Он начинался в голоде и изнурении, как пять предыдущих.

Отчаяние овладело путниками. Отчаяние овладело Петроградом.

з

Антон сидел на земле и курил. Он затягивался жадно, пыхтел, чмокал, у него при этом западали щеки.

— А кто же стрелял, Антошка? — спросил я среди общего молчания.

— Кто стрелял?

— Да.

— Кому же было стрелять? Я и стрелял.

Антошка сказал это угрюмым, сдавленным голосом и

опустил голову.

— Ври больше! — возразил я. — Гильзы-то мы подобрали немецкие.

— Ну и что? Я стрелял, говорю! — настаивал Антошка.

— А в кого?

— В кого?

— Да. В кого ты стрелял?

Антошка глубоко вздохнул.

— В дружка своего стрелял! В фрицку! В кого ж стрелять?

— А за что?

Антошка долго не отвечал мне. Внезапно он схватил меня за полу шинели и стал трясти.

— За что страдаем, скажи? А? За что муку принимаем? А? Говори, слышь!

Я сидел на пне несколько выше Антона. Он вцепился мне в ноги и едва меня не опрокинул. Я оттолкнул его прикладом.

— Ты мне, Антошка, зубы не заговаривай, сволочь,— сказал я. — Ты говори, кто стрелял. А если ты в немца бил, говори, за что. То братались, в грудях тебя щемило, а то стрелять...

Антошка резко повернулся ко мне. Он оказался передо мной на коленях. Кепи слетело у него с головы, волосы растрепались. Антон смотрел на меня страшными глазами.

— За что? За что? За что? — испуганно повторял он, — За что есть я солдат на чужой земле? И кто передо мною виноватый, говори! Кто неприятель мой, говори, браток! Открой мне глаза мои!

Странно, — Антошка никогда не производил впечатления человека, который задумывается над причиной вещей. Когда по дороге в полк он узнал от русских, что находится во Франции, где кругом живут одни французы, наши союзники, и что все мы пойдем на войну, Антон принял свою судьбу безропотно. Вместе со всеми он сидел в окопах. Он даже был ранен шрапнелью и не жаловался. Он был хороший солдат, весельчак и балагур и часто зубоскалил по поводу того, что за столько времени на войне ни разу не видел неприятеля близко и не знает, кто, собственно, его враг.

И вот Антошка в невиданном смятении, в состоянии, на которое я не считал его и способным, валяется на земле и требует, чтобы я вдруг объяснил ему, кто перед ним виноват.

<— Вставай, Антон! — сказал я. — Будет тебе дурака валять!

Антон умолк и как-то внезапно, сразу, обмяк. Точно надувная игрушка, из которой выпустили воздух, он обратился в тряпку.

Почему все-таки стрелял он в немца и как это случилось, что он его не убил и что немец не только не убил его в отместку, но даже не расстался с ним, Антон так и не досказал, а я больше не расспрашивал: я видел, что сейчас всякие расспросы бесполезны.

— Вставай, что ж, пойдем! — сказал я.

Щ

Мессауд и немец тоже встали. Они не понимали, о чем мы говорили с Антоном. Они даже не догадывались, на каком языке мы разговаривали. Но по волнению Антона оба поняли, что разговор был важный, и, не спрашивая ни о чем, следовали за нами в глубоком молчании.