— Упились уже, хватит, — заметил хмуро Лихарев. — Поди, и одеколон выдули. А браги сколько?
— Ишь прыткий! — возразила Глашка и зло прищурила красивые зеленоватые глаза. — Да я тебя, если хошь, залью брагой. Ишь какой ревизор нашелся. Видали мы таких ревизоров!
— А, была нужда вас учитывать. Вас учтешь, держи карман шире. За брагу и к ответу притянуть запросто, и притянем, дай срок.
— Не стращай, пуганая. И прикуси язык, баламут!
— Ладно, хватит трепотней заниматься, не за этим пришли. Товарищ из парткома хочет совесть твою проверить.
— Кто же не знает этого товарища? — кокетливо пропела Глашка и с бесстыжим любопытством повела зеленоватыми глазами на Олега Павловича. Ивин смутился, отвел взгляд — черт возьми, не баба, огонь. А та нехотя возразила Лихареву, продолжая щупать Ивина глазами:
— Совесть у меня как стеклышко, не чета некоторым. Не будем указывать пальцем.
Лихарев нервно постучал по циферблату стареньких наручных часов:
— Три часа стоим по твоей милости. Ивану Михайловичу доложу, он тебе покажет чистую совесть.
— Мамочка моя, убоялась-то я как! Ну прямо дрожь в коленках, стоять не могу. Страсть одна, — и вдруг зло нахмурилась: — Уходи отсюдова рыжий-палевый. Нечего тебе тут о чужой совести распространяться. На свою оглянись.
— Дура! — не сдержался Лихарев. — У тебя что здесь, — он с остервенением постучал кулаком по подоконнику, так что стекло звякнуло, а потом поколотил себя по лбу, — и что здесь!
Она презрительно усмехнулась:
— Лоб-то побереги, не медный, чай.
— Зато закаленный, — подхватил Ивин, который давно искал удобного момента, чтобы прекратить перебранку. — Небось в шелбаны мальчишками здорово играли, вот и задубел лоб.
Глашка скривила в улыбке губы:
— Сказочки для младенцев. Расскажите что-нибудь поинтереснее.
— Правильно, — улыбнулся Ивин. — Сказочки. А что же делать? Только сказочки и рассказывать. Сеять все равно нельзя.
— Во-во, — пропела Глашка, — подвели. Сейчас скажете: весенний день — год кормит.
— Нет, не скажу, грамотного учить — дело портить.
— Да уж чего. Газеты читаем.
— Ну что, Федор Алексеевич, может, ты какой анекдот знаешь? — спросил Ивин.
— И-и, — возразила Глашка. — Ничего он не знает, темный он, хотя и во флоте служил.
— Дура ты и есть дура, — устало огрызнулся Лихарев.
— Ну прямо все какие умники стали, дуракам уже и ходу нет. А рассказал бы он мне анекдот, может, я бы ему еще утром отдала.
— Убить тебя мало, Глашка, — взорвался Лихарев и стукнул кулаком по подоконнику.
— Бей, не жалко, дерево стерпит.
И вдруг она, зыркнув на бригадира злыми глазами, нахмурилась, будто постарела на добрый десяток лет, повернулась к печке и протянула руку к трубе, где закрытые меховыми овчинными рукавицами, лежали ключи от амбаров. Юбка приподнялась, обнажив полные белые икры. Олег Павлович смущенно отвернулся. Накинув на плечи мужнину телогрейку, она без слов направилась на улицу, всем своим видом подчеркивая презрение к Лихареву. Ивина взяло еще большее зло. Ведь могла она отпустить семена Лихареву раньше. Из-за ее каприза ему, Ивину, пришлось тащиться сюда, хотя планы были другие. Да еще такая беда стряслась с Тоней, ему совсем не до шуток, а вот ведь пришлось ехать к этой бабенке, чтоб ей ни дна и ни покрышки. Отчитать бы солоно за такие капризы, да что толку. Ты ей слово, а она десять. Тут надо Ивану Михайловичу свою власть проявить. Вспомнил Медведева, и еще сильнее разгорелось раздражение на самого себя, на Медведева за то, что укатил, не дождавшись, на Малева — с утра подкинул скверную новость, на бесстыжую Глашку.
За калиткой Лихарев побежал за машиной. У амбара Глашка отомкнула два увесистых замка, сняла массивную железную накладку и открыла тяжелую дверь, которая натруженно скрипнула. Глашка повернулась к Ивину и насмешливо спросила:
— И чего же вы меня не ругаете?
Он буркнул в ответ:
— Не хочу.
— Ишь как! Боитесь али презираете?
— Волков бояться — в лес не ходить. Будь я на месте Медведева, я б вам показал, как куражиться.
— Ох и скушный разговор. И вообще мужики какие-то скушные пошли, помрешь от зевоты.
— Это правда, если вы и умрете, то только от зевоты, а не от работы.
— А что? У меня выходной.
— Сколько же их на неделе?
— Все мои. — Глашка поджала губы. — Боже мой! Все воспитывают, все прокуроры, куда это деться теперь бедной женщине!
Ивин промолчал. Только подумал: «Тебя ни черт, ни дьявол не переговорит. Ого! Ты им сама сто очков вперед дашь! Двадцать коров угробишь, но переживать не станешь, такие, как ты, не переживают, нет! Трудненько приходится Пашке, хотя я его видеть не видел, но сочувствую. Федор Алексеевич говорит, что он нрава тихого, заездит она этого тихого».
Приехал Лихарев на «ЗИЛе», и Олег Павлович вместе с ним таскал мешки с зерном из амбара и бросал в кузов, как заправский грузчик. Глашка привалилась плечом на дверь, лениво переругивалась с бригадиром и нет-нет снова жгла взглядом Ивина. Да, нелегко приходится тихому Пашке, завидовать тут нечему.
Когда семена погрузили, Олег Павлович подтолкнул Лихарева в кабину, а сам легко перемахнул через борт в кузов, и они помчались на полевой стан.
Со второго отделения Ивин возвращался вечером. Солнце огненно допылало на западе и растаяло в тучах. По всему видать, погода изменится, а как это некстати.
За день Олег Павлович намотался немало. Сеяльщик Панько, какой-то сумной и вроде бы обиженный мужик, попросил Ивина постоять на сеялке — домой позарез нужно было сходить, жена хворала. Ивин, стоя на запятках сеялки, проехал не один гон, как договорились, а целых три. Гоны были подходящие — километра два с половиной в один конец, если не больше. В общем-то чуть не полсмены выстоял за Панько, а тот возвращаться не торопился. Вернувшись же, место свое занял без единого слова, спасибо не сказал, словно бы не Ивин сделал ему одолжение, а он Ивину, сменяя раньше времени. Олег Павлович не обиделся. Панько всегда хмурый и нелюдимый. В совхозе отзывались о нем уважительно: работяга-то хороший, на все руки горазд. Он и плотником может, и комбайнер отличный, и вот за сеялкой стоит. Безотказный. Куда пошлют, туда и пойдет, и любое дело сделает на совесть. Только подшучивали: мол, легче подсмотреть, как в лесу папоротник цветет, чем у Панько улыбку. Так что обижаться Ивину на то, что Панько не сказал ему спасибо, было просто нельзя. К тому же, такая форма обращения, пожалуй, больше нравилась ему, она как бы уравнивала Ивина со всеми рабочими: очень хорошо, что они не считали его за начальство, значит, приняли в свое братство.
Затем с хохотушкой Ниной, вчерашней десятиклассницей, теперешней учетчицей, писал боевой листок. Нина постоянно хихикала, будто ее щекотали. Ивин никогда не считал себя остряком, просто не было в нем этого таланта, но каждое его слово почему-то смешило Нину. Позднее пожаловался Лихареву. Федор Алексеевич улыбнулся и спокойно заметил:
— Она у нас такая. Покажи ей палец — от смеха умрет. Не обращай внимания. Но девочка старательная.
Вместе с Лихаревым ходили по засеянному полю. Земля была пухлая, как-то неловко даже было по ней шагать. Присели на корточки. Лихарев разгреб ладонью прогретую землю — докапывался до пшеничного зернышка. Хотелось проверить глубину заделки семян. А земля такая родная, положишь руку — уютно руке, тепло. И пахнет засеянная земля по-особому: старым перегноем, спелым хлебом, и немножечко горечью ветра, и солнечным отстоявшимся ароматом. Лихарев докопался до овсюга, положил его на огрубелую ладонь.
— Вот проклятый — живуч и баста! — с досадой сказал бригадир. — Ведь мы ему житья не даем, а он смотри — жив!
Черное ракетообразное тельце овсюга запало в крупную морщинку на ладони, тельце жухлое уже. А из тупого конца смело вылез бледно-зеленый росток, вроде на вид нежный и хрупкий, но способный пробуравить камень, лишь бы выйти к солнцу.
— Скажи мне, Олег Павлович, почему у нас пары начисто повывели?