— Сереженька! Родненький ты мой!
То слез у меня не было, а тут полились, удержу никакого нет.
Да что тут говорить…
Похоронили моего Сережу. А мне словно дурной сон снится. Хочу проснуться и не могу.
Прожила я в части больше недели. Кое-как в себя пришла. И все солдаты, командиры зовут меня мамашей, честь при встрече отдают, как самому старшему командиру. А я плачу. Плачу и плачу, сил моих больше нет.
Позвал меня командир полка. Усадил в мягкое кресло. Нервничает. Вижу, и ему нелегко. Хочет разговор начать, да не знает с чего. Видно, боится меня снова расстроить. А что меня расстраивать? Я тогда и так была расстроена, дальше уже некуда.
— Мамаша, — заговорил командир. — Мы скорбим вместе с вами. Но надо еще одно тяжелое дело решить. Если вы не можете сегодня, давайте подождем.
— Не беспокойтесь, — говорю ему. — Уж лучше давайте решать. Мне теперь все равно…
И рассказал мне, как погиб Сережа. Были они в карауле. Сменились на отдых, оружие чистили. Сережа сидел у окна, разбирал свой автомат. А товарищ его, Воробьев по фамилии, у дверей примостился. Вытащил он диск и забыл, что в стволе или где там — в казеннике, что ли (не разбираюсь я в этой премудрости), патрон, остался. И бабахнуло. Пуля прямо Сереже в затылок. Он как сидел, так, сердешный, и свалился на пол замертво. Много ли человеку надо? Тот солдат онемел от страха, кое-как отошел. Арестовали его, трибуналом судить хотят.
И так мне захотелось взглянуть на того солдата, будто не посмотрю если, то еще хуже мне будет. И встретиться боюсь.
Попросила все-таки. Командир согласился, показалось мне, что он как будто ждал этой просьбы.
Ну, ввели Воробьева, убийцу моего сына. Роста небольшого, чуточку ниже Сережи, белокурый такой, глаза синие, смутные какие-то. Сережа у меня был чернявый, вот как я сама, и кареглазый. У дверей часовой застыл с автоматом. Взглянула я на Воробьева, а он на меня. Что-то шевельнулось во мне такое горькое, а злости на этого парня ни капельки нет. Разум противится — ведь сына он отнял у тебя, этот Воробьев. А сердце не слушается, сердце от жалости к этому парню сжимается. Не выдержал он моего взгляда, отвернулся, уткнулся в стенку и заплакал навзрыд. Командир как крикнет:
— Хватит истерики, Воробьев! Стыдитесь! — и приказал автоматчику увести его.
Воробьев сгорбился, поплелся к двери. Остановился: что-то, видно, хотел мне сказать, но не насмелился. Увели его.
Боже мой! У Воробьева ведь тоже есть мать. Она, наверно, еще ничего не знает, ждет от сына вестей, как я ждала от своего Сережи. И вдруг…
Страшно матери получить от сына плохую весть, ох, как страшно и бесприютно… Мне ли этого не знать?
— Нет, нет! — Это я уже вслух проговорила. Командир спросил:
— Вы что-то сказали? — Ничего… ничего… Сережи больше нет. Никто не вернет его мне. Никто!
— Успокойтесь, мамаша.
Командир дал мне воды. Попила. Голова раскалывалась на части. Ладонями сжала виски.
— Нет, я ничего не имею против этого парня, товарищ начальник. Нет у меня ненависти к нему. Не могу я против своей совести идти. Отпустите его, не терзайте сердце еще одной матери. Я его прощаю.
— Не имею права…
— Что же ждет его?
— Трибунал.
— Но послушайте… я же мать. Послушайте меня… Сережа мой — кровь от крови… Своей грудью его вскормила, вот этими руками вынянчила, этими глазами оплакала его. Так неужели я не имею права быть самым главным судьей тому, кто лишил его жизни, жизни, которую я дала своему сыну? Послушайте меня. Мне тяжело, вы не представляете, как мне тяжело, но не делайте меня еще несчастнее, прошу вас, умоляю. Он же не преступник, я видела, он не преступник, поверьте сердцу матери. Я прощаю его, простите и вы. Я знаю, наши законы справедливые, они не дадут меня в обиду, они покарают всякого, кто причинит мне горе. Но этот парень не преступник, нет. Я сама буду на суде его заступником.
Я уже не помню, что еще говорила тогда командиру.
…Три года прошло с тех пор.
Воробьев как-то приезжал к нам, вместе с матерью. Совсем она старушка. Двух старших сыновей потеряла в войну. Этот последний. Поплакали мы с нею. Что же еще? Сердце матери всегда найдет верную дорогу к другому материнскому сердцу.
А жить надо. Не все в жизни сделано. Вот у Веруньки скоро ребенок будет, внучонок мне. Опять хлопот прибавится. Не встречала еще такой бабушки, которая бы не сделалась нянькой. В этом деле учить меня не надо, хотя я и молодая бабушка. Как-нибудь вынянчу и увижу еще внуков взрослых. А что седины в волосах много, в конце концов, не в седине дело. Лишь бы душой не стареть, не забывать, что на свете горе и радость рядом живут. Вот и думаю: надо нам всем стараться, чтоб радость зашибла горе. Иначе для чего жить на свете?
Она смахнула платком набежавшую слезу, поднялась, улыбнувшись грустно:
— Извините, но мне, пожалуй, пора. Спасибо за внимание. Уж если что не так сказала… — она развела руками и стала прощаться.
Ночью я долго не мог заснуть. Бесхитростный рассказ матери потряс меня до глубины души. И было как-то особенно тепло от того, что рядом с тобой живут такие чудесные люди.
ВАХТОМОВ
Вахтомов вывалился из кабины полуторки в тот момент, когда «Юнкерс» уже пикировал. Лейтенант скатился в кювет и лег на спину, заложив руки за голову. Так удобнее, чем лежать вниз лицом. Небо голубое, призывное — лето в разгаре. А в небе — стервятник, злобный, сеющий смерть. Вот от него оторвались черные точки и с бешеным воем понеслись вниз. «Не попадешь! Черта с два!» — с яростью думал Вахтомов. Взъерошили землю взрывы, грохотом отдались в ушах. Шлепнулись по кромке кювета комья земли, рассыпались сухой пылью.
Еще один заход. Еще взрывы. «Не попадешь!» — повторял Вахтомов. Но вот «Юнкерс», надрывно гудя, уплыл на запад, неуклюжий, ненавистный.
Вахтомов вскочил, отряхнулся. Из-под машины выглянуло чумазое, потное лицо шофера.
— Улетел? — спросил он. — Слава богу.
Поехали дальше. Но километров через восемь воткнулись в хвост большой колонны. Она стояла. Шоферы и редкие пассажиры «загорали» на бровках кювета, а некоторые отошли подальше в поле.
— Пробка, товарищ лейтенант, — сказал шофер и сбил на затылок фуражку. — Ох, не нравится мне це дило!
Вахтомов двинулся вдоль колонны неторопкой походкой человека, знающего себе цену, как привыкли ходить кадровые военные. На подножке одной из машин сидел лейтенант-пехотинец с расстегнутым воротом и с аппетитом уплетал колбасу. Острый кадык его то и дело вздрагивал под упругой небритой кожей.
Вахтомов поздоровался и спросил, давно ли остановилась колонна. Лейтенант тщательно прожевал кусок, шмыгнул носом и ответил:
— Часа три.
— Что случилось, не знаете?
— Нет. То ли голову разбомбили, то ли мост взорвали.
Вахтомов посмотрел вперед, сощурив свои коричневые глаза. Лес, тянувшийся от дороги на почтительном расстоянии, вдруг круто с обеих сторон устремлялся к шоссе и сжимал его в тиски. Шоссе сквозь лес прорубалось неширокой просекой.
— М-да, — произнес Вахтомов и подумал: «Все может быть. Надо узнать точнее». Он вернулся к своей полуторке и посоветовал шоферу полем добраться до леса и на опушке замаскироваться. Шофер без лишних слов прогнал машину через кювет, и она бойко затряслась по ржаному полю, оставляя за собой две широкие колеи. Засуетились и другие шоферы, тоже погнали свои машины через поле к лесу. Через каких-то десять минут шоссе опустело.
Вахтомов улыбнулся и зашагал по обочине туда, где застопорилось движение. Через километр лес с обеих сторон примкнул к шоссе. Здесь было оживленно. Приглядевшись, Вахтомов понял, что солдаты разных родов войск перемешались между собой и не составляли единого. Лишь слева, в иссеченном солнечными лучами лесном полумраке, он заметил расположившуюся на отдых воинскую часть и свернул туда. Капитана Анжерова, командира пехотного батальона, смуглого, в надвинутой на самые глаза фуражке, заметил сразу и обрадовался ему.