Но иду. У меня ночью всегда получалось. Полночи по вокзалу таскалась за солдатом, или за железнодорожными охранниками, или за простой мелкотой, выслеживала, пока они себе какую бабу не найдут; они в ночной трамвай на Бискупин — я за ними, они к Одре в темные кусты — я тоже, а когда он ее топорщил, я в двух метрах от них стояла, чтобы у этой бляди сумку, которую она на траву бросила, от зависти спереть. Сперла. Она ничего не заметила. А он так стоял, что я могла до него дотронуться! Знаменитая певичка Анна в деле! Иногда в подворотню заходили с бабами, иногда просто за вокзалом в парке, я уже знала, где они ходят. Один говорит своей бабе: «А ну-ка, выше пизду», — и по заднице ее шлепает. Я аж остолбенела, а потом велела моему Збышеку так же меня шлепать и так же говорить. И в порнокинотеатр на вокзале ходила, садилась в платке, разрисованном разными узорами и голыми бабами, около какого-нибудь солдатика и подглядывала за ним, как он себя взводит, потому что туда стоило приходить только в «день платков» — в день всеобщей мобилизации теток, всегда сарафанное радио всех держало в курсе, та, что первая в шесть утра через вокзал на работу шла, уже пускала весть: увольниииительные! А как-то раз я предложила одному — Боже! — какой он скандал устроил, свет в зале зажгли, все мужики на меня уставились, администратор и билетер из зала меня вывели, стыдобища.
Ну, значит, еду я ночью за этот «Новотель», дальше, пару остановок автобусом, слева какая-то желто-зеленая бензоколонка, а справа вдоль дороги — трейлеры. Зашла на эту заправку в магазинчик, вроде газету какую-то немецкую читаю, но уже издалека вижу через стекло, и такой смех меня разобрал: как эта Патриция выглядит, старая, толстая, а живот какой (самое малое на четвертом месяце!), а какая башка — в иссиня-черный цвет крашенная, Боже, и как же она за эти годы без меня постарела! Но поскольку Патриция передо мной в долгу как в шелку, то, завидя меня издалека, за «Макдоналдсом» прячется и из-за угла зыркает. А, думаю, зыркай, зыркай, уж я до тебя доберусь.
Уж я до тебя доберусь. Смотрю — а там у трейлеров припаркованных бляди дамские из России и Румынии трутся и у каждой на картонках ценник: w ruku — 20 zł, w pastʼ — 50 zł, w żopu — 100 zł. А одна из них, такая, коротко остриженная, обесцвеченная, чипсы жрет как ни в чем не бывало, жрет и жрет, размеренным движением чипсы в рот кидает. И тогда я к ней, к этой русской прикололась и театрально так, во весь голос, чтобы сучара за «Макдоналдсом» слышала, спрашиваю:
— А где тут блядь была, толстая такая блядища? Не видала ли где блядищи такой черной, крашеной, которая сюда приходит клиентов у вас отбивать? Которая задаром дает, и в руку задаром, а уж с каким удовольствием в рот! — А та чипсы свои жрет и между одним и другим, пережевывая, на этот самый «Макдоналдс» и указывает: «Да туда спряталась! Там она, вон! Вон волосы ее торчат! Туда спряталась, — а сама жрет, — там вон, сука, выглядывает, — и жрет, — вон хлебало выставила, — и жрет, — там, там, там!»
Вы, девчонки, не смейтесь, я Патрицию очень люблю, хоть упаси боже встретиться, мне ведь там и виду нельзя было подать, чтобы русская не скумекала, что мы вон уж сколько лет знакомы с этой сволочью. Ну и говорю так, вроде бы только что ее заметила:
— А, вижу, вижу блядь, вижу! — И русской: — Спасибо, уж я ее отсюда отгоню… Работайте спокойно, потому что эта сучара черная ni ruku, ni pastʼ, ni żopu больше никому задаром не даст, а заплатить такой чувырле никто не заплатит. Потому что я из налоговой инспекции: эта сука не платила налогов уже лет сорок, вот сейчас и ликвидирую ее лавочку, — а сама держу пластиковый пакет с водкой для дальнобойщиков, на подкуп, на пропой души. Иду к ней, за этот «Макдоналдс», так она руки свои пухленькие к глазам поднесла и «нет!», «нет!» и «прости», а я ей тихонько: «защищайся, натуралка, кричи, как будто я тебя бью» — и делаю вид, что этим своим пластиковым пакетом ее по голове, а сама тихо смеюсь, но, чтобы русская услышала, на всю бензоколонку кричу:
— Вон где ты спряталась, вон где ты, блядь, спряталась, за «Макдоналдс» залезла… Вот тебе! Получай! За то, что налогов, блядь, с блядства своего не платила, что задаром давала, вот тебе!
Вроде как бью ее, а сама краем глаза посматриваю, как там русская, успокоилась ли за свою судьбу и судьбу своих подруг, что больше не будет эта черная заниматься демпингом. Вот так.
Ну и раскрыли мы за этим «Макдоналдсом» друг другу свои объятия, но сука быстро ко мне охладела, не понравилось ей, что я ей тут конкуренцию устраиваю, и так сладенько говорит:
— У Паулы живешь? Только, Аня, здесь не Быдгощ, здесь Вроцлав, до всего далеко, как бы тебе на автобус не опоздать… Время уже позднее, городской транспорт и днем-то ходит с перебоями, а ночью и вовсе стоит… Иди, иди лучше домой, крем нанеси, ночнушку надень, как приличествует твоему возрасту, а я тут еще немножко бляйбен[68] хочу, хоть совсем уже скоро домой пойду, а то пустыри да холод такой, что все курвы руками похлопывают да ногами притопывают, а пар изо рта точно из паровоза валит.
Что? Оставила я эту сучару и одна отправилась на дальнобойщиков. Бегом вдоль всей оживленной трассы. Спят за баранкой, надо взбираться по таким лесенкам, которые у них с левой стороны машины, чтобы увидеть, кто в кабине, очень уж высоко, как на коне спят. Спят. И за ветровым стеклом у них на картонках написано — правда, не w ruku, w pastʼ, w żopu, а имена: Рафал, Войтек, Главный Опрыскиватель и… Юзек!
Ой, Юзек, Юзек, я бы тебе носки стирала, и зачем тебе баба! Спит такой толстенький, с небольшим животиком, сорокалетний телок в моем стиле, в моем вкусе. Забираюсь, стучу в стекло. Тишина. Занавески у него в этой кабине, шторки, небось, задергивает, когда шлюхе своей пистон вставляет, заслоняет ее. А я уже себе представляю, как он меня пялит, и кричу: «Юзек! Этой ночью ты от меня не уйдешь! Юзек! Сильней! Глубже!»
Слушай, Михаська, слушай, сучара волчья, ты еще на наших историях деньгу огребешь и жопу свою в Любиево отвезешь греться. Или в Ровы, потому что в Любиевt после этой книги тебе лучше не показываться… Не выдержала я, постучала в стекло и сползла вниз. Мужик смотрит, что там, а я там балду гоняю. Боже, как же он испугался! Как будто увидал дух Графини. Или Панночки. На его лице проступило (чтоб ты, сука, так и записала, как я говорю), проступило выражение ужаса и несказанной жути. Он тут же задернул эти шторки, и больше я его не видела. А тут выходит эта гадина с чипсами и язвительно говорит:
— Wot, spektakla nie budiet!
He будет спектакля, говорит, довольная собой, потому что шила в мешке не утаишь, — смекнула, что я с ней тут конкурировать собралась, причем за бесплатно.
Как Анна снимала соседа, которого бросила жена
Ну снимала, снимала, а как было не снимать, если жена его бросила, забрала ребенка и всех зверушек этого ребенка, а я ничегошеньки об этом не знала. И только когда в трамвае с ним встретилась, как, мол, здоровье жены, собачки как, спрашиваю, а он: большие, мол, у него перемены. Нет больше кошек. А жена? И жены больше нет. А, думаю, телятя (а такой телковатый был, как раз по мне), ты от меня не уйдешь. Вспомнила я, что он как-то раз говорил, что он аудиофил, что у него и так бог знает какая музыкальная аппаратура, а он все собирает на новую, получше. Ну я и говорю ему:
— Ты, сосед, хотел мне показать свою аппаратуру, говорил, что у тебя какие-то новые кабелечки завелись, пойдем к тебе, похвастайся своими кабелечками…
Улыбнулся, покраснел, иронично так, но с симпатией взглянул и говорит:
— Вижу, сосед, ты прямо из пушки палишь…
А мне, Янтарке, только это и надо было! Улыбнулась я как можно приветливей и говорю:
— Ну палю, палю… Так и знай, что палю…
А он, будто кубарем с юры полетел в пропасть, как камень, лавиной увлеченный, так он на меня взглянул, потому что всегда на эти мои двузначные предложения, а может, и недвузначные, у него в качестве ответа были жена, кошки, собаки, а теперь ничего, ничего. Прямо на дно, в мои, Янтарки, объятья! В цепкие теткины лапы. Чувствую, прямо в них летит, и говорю:
68
Остаться (нем.).