Изменить стиль страницы

Послесловие

На серой казенного цвета стене, под портретом Елизаветы Второй, висят гербы канадских провинций. Что-то в деталях их рисунка заставляет вспомнить Джека Лондона: леса, засыпанные снегом… нарты с упряжкой собак… меховые капюшоны над выдубленными морозом лицами золотоискателей…

Сзади меня топчется нетерпеливая очередь пассажиров. На коротком пути от самолета до вестибюля аэропорта нас уже успел проморозить ветер. Я иду дальше, вглубь зала ожидания.

Голубоватый свет флуоресцирующих ламп. Изломанная линия диванов и кресел сверкает никелированными брусьями. Гигантские фотопанели по стенам рассказывают о машинной и транспортной мощи сегодняшней Канады, — Канады тысяча девятьсот пятьдесят шестого года. На другом конце зала, за белым прилавком бара суетятся официантки. Мне к бару ходить нечего. Свои деньги я обменял при отлете из Нью-Йорка на французские франки. Чаю после морозного ветра я выпил бы, но в Гандере обменной конторы нет. Может быть, потому что в этом канадском аэропорте, расположенном на самом краю северо-американского побережья, самолеты задерживаются не надолго — лишь для того, чтобы набрать горючего.

Над витриной с цветными фотографиями канадских городов висит несколько электрических часов. Время в столицах мира. Я опускаюсь в кресло. По часам можно проследить, как сюда, к американскому континенту движется по земле новый день — двадцать первое ноября. Здесь половина двенадцатого ночи. В Париже — четыре часа утра. В Москве — половина восьмого. А где-то дальше на восток, в каком-нибудь сибирском городке или селе, дорогие мне люди прожили уже почти половину тысяча триста двадцать третьего дня нашей разлуки… Почти три года.

Почти три года прошло с тех пор, как я в последний раз был на родине.

Откуда-то из-под потолка доносится щелчок и голос диспетчера объявляет, что самолет авиалинии «Ти-Даблью-Эй», следующий рейсовым полетом в Париж, задержится на полчаса из-за починки системы отопления кабины. Это мой самолет. Для меня, лично, задержка безразлична. Прилечу в Париж в шесть или семь часов утра — какая разница?

Два с половиной года тому назад я в первый раз прилетел сюда в Гандер, на пути из Англии в США. Тогда этот аэродром не выглядел еще таким благоустроенным и блестящим. А может быть, я просто плохо помню. В те дни мне было не до наблюдательности. Я был раздавлен событиями, уничтожен ими. В Гандере нам пришлось переночевать. Утром шестого мая мы перелетели в США, в Вашингтон.

Я знал, что был приглашен в Америку Федеральным Правительством, и прибывал в США как гость, для дачи показаний по делу моей семьи, оставшейся в руках советского правительства.

И вот прошло два с половиной года. Я снова в Гандере. На пути в Европу. Я лечу туда по собственной воле, и ничто не может удержать меня от этого.

В кармане у меня бумаги, в которых подтверждается, что Конгресс США принял в августе 1956 года специальный закон, дающий мне право постоянного проживания в Америке. Согласно этому закону американское государство предоставляет мне человеческие права, которые составляют основу американской конституции.

Я знаю, что обязан своей свободой и независимостью простым людям Америки. Когда такие слова попадаются в газетах, их читают бегло, как необходимое приложение политической демагогии. Но для меня, действительно, именно поддержка тысяч рядовых американцев дала возможность снова найти смысл в жизни.

Весной 1954 года, после крушения всего и вся, в моей душе остались лишь хаос и боль.

Сотрудники службы американской разведки стремились показать мне, что жизнь моя не кончена, что на Западе для меня есть богатое и светлое будущее, что для этого мне нужно только «окончательно порвать с прошлым» и найти в Америке новую родину. В отношении ко мне офицеров разведки было подчас много искренности и настоящего человеческого участия. Но они не понимали одного: что я не мог «порвать с прошлым», что в отличие от тех, кто «выбрал свободу» ради личного благополучия или безопасности, я «выбрал борьбу» ради свободы родины и моей семьи.

Голос диспетчера аэровокзала обрывает мои воспоминания. Самолет линии «Ти-Даблью-Эй» задержится в Гандере еще на час. Починка отопления, видимо, не ладится. Я устраиваюсь поглубже в кресле и возвращаюсь к своим мыслям.

Да… Вот эта самая проблема: почему и во имя чего я появился на Западе?

Когда сначала в феврале, а потом в апреле 1954 года рухнули одна за другой мои надежды, я готов был осудить многих. Американскую разведку — за близорукость и косность, НТС — за «нерешительность», Запад — за бессилие в борьбе с коммунизмом, прессу, радио и телевидение — за искажение моей «истории»… Но не был ли и я сам виноват во многом из того, что случилось? Сегодня я должен сказать себе трезво и честно: да, вина лежит и на мне самом.

Когда я был уже в руках американской разведки, мои внутренние колебания, приводившие иногда даже к внешней противоречивости отдельных поступков и слов, не могли ли дать окружавшим меня людям возможность подумать, что я мог бы «зачеркнуть прошлое» и заняться поисками «новой родины»?

Сегодня я знаю, что окончательной готовности пойти на это у меня, в действительности, не было. Что-то более сильное, чем любые колебания, приковывало меня к пути, на который я вступил в Москве тринадцатого января 1954 года.

Тот факт, что с этого пути я не могу свернуть, стал для меня особенно ясным в Америке.

Через несколько дней после прилета з Вашингтон меня вызвали в Сенат. Не удовлетворившись рапортом службы американской разведки, он хотел сам в беседе «с глазу на глаз», спросить у меня: — «Что же в самом деле случилось с вами? Как вы попали сюда и зачем?»

Начались секретные заседания сенатской комиссии, производившей опрос меня. Я рассказал историю своего разрыва с коммунистической идеологией, подчеркнул то обстоятельство, что пришел на Запад не в поисках политического убежища, а с целью примкнуть к русской революционной организации. Сенат решил устроить открытое заседание с прессой и телевидением, чтобы дать мне возможность обратиться к американскому народу с просьбой помочь спасти мою семью.

Однако служба американской разведки вновь настаивала, чтобы я умолчал об истории с посольством. Они считали, что откровенный рассказ о «московском плане» отрежет мне дальнейшие пути по спасению семьи. Я поверил им еще раз. 21 мая, на открытом заседании сенатской комиссии, я снова обратился к американскому народу с просьбой защитить мою семью, и снова миллионы людей задали себе тот же странный, неотвеченный вопрос: — «почему Хохлов рассказывает о своей семье так открыто?»

Именно в те дни я окончательно понял, что нельзя надеяться на широкую помощь общественности моей семье, если не раскрыть историю с посольством.

2 июня 1954 г. мировая пресса сообщила из Москвы, что моя семья исчезла из нашей квартиры в Кривоникольском переулке. Это сообщение никогда не было как следует проверено, но всем было и так ясно, что Яна попала в руки МВД. Теперь судьба моей семьи решалась реакцией общественкого мнения мира на нашу с Яной историю.

После боннской пресс-конференции нашлись тысячи людей, которые поверили в Яну. Они поверили потому, что хотели поверить в силу души и совести. На противоположном полюсе оказались другие — те, кто не смог поверить из-за собственной душевной убогости. Нашлись, конечно, и такие, которым было приказано не поверить. Эти стали усердно бросать камнями и грязью и в Яну, и в меня, и вообще во всех советских людей.

Но между этими полюсами были миллионы читателей западных газет и слушателей западного радио, которые не могли еще разобраться, что именно правдоподобно в моей истории, а что перепутано, искажено или скрыто. В числе этих людей были и советские граждане на территории СССР. Западные радиостанции в течение многих недель передавали на советскую территорию материалы, взятые из моих заявлений прессе в Бонне. Самым непонятным и неправдоподобным для этих людей было то, что я «рассказал о своей жене МВД». И они были правы в своих сомнениях.