Изменить стиль страницы

— Капитан, — сказал он, протягивая мне руку. — Можете вы мне простить, что я вам не верил?

Я оглядел свои намыленные кисти.

— А вы не боитесь обжечься серной кислотой? — ответил я ему вопросом на вопрос.

Глава пятнадцатая

За местечком Оберурзель дорога на Кенигштейн идет через холмы, покрытые густым лесом. В глубине леса находятся дачи. Одна из них, самая дальняя от глоссе и самая скрытая от посторонних взоров, принадлежала когда-то очень богатому человеку. Она построена в стиле охотничьего домика. Участок в несколько сотен квадратных метров огорожен колючей проволокой. На участке — своя электростанция, бассейн, питающийся водой из родника и миниатюрный парк с аллеями, выложенными тесаным камнем. Двухэтажный дом стоит на холме. В нем много комнат, террас, дверей со стеклянными окнами с изображениями Дианы-охотницы. На стенах, обшитых темным дубом, висят чучела зверей и старинные гравюры. Владелец позаботился о том, чтобы в доме были все удобства, но владеть дачей ему пришлось недолго. После конца войны дача, переменив несколько ведомственных хозяев, попала в руки американской разведки.

В конце февраля 1954 года американская разведка поселила на этой даче меня.

После того, как портсигары и бесшумные пистолеты были вытащены из аккумулятора, «союзники» поняли, что ни НТС, ни я не собирались их мистифицировать. Оставалась, конечно, теоретическая возможность, что мое появление на Западе — тонкая комбинация МВД. Чтобы разрешить эту щекотливую проблему, у американцев был только один путь: положить на одну чашу весов теоретические возможности агента «дальнего действия», забрасываемого таким сложным путем, а на другую чашу — агентурные сети и профессиональные секреты советской разведки, которые попадали вместе со мной в руки Запада. Если бы спросили моего совета, то я предложил бы американцам еще один путь: проанализировать положение в Советском Союзе и установить, действительно ли наше с Яной чувство долга перед собственной совестью и принятое в связи с этим решение — типичны для русского человека наших дней. Но моего совета никто не спрашивал. Кроме того, понаблюдав за методами работы американской разведки, я понял, что «философские» подходы им чужды.

Проверка меня была поручена крупным специалистам западных разведок. Позже я узнал, что в одном только Вашингтоне над обработкой моего «дела» трудилось около двухсот человек. Появились на горизонте и англичане. По разным деталям я понял, что НТС решил сообщить английским властям о моем приходе тогда, когда выяснилось, что леонарды отказываются принимать меня за кого-либо другого, кроме как за журналиста или за сумасшедшего. Одним фактом своего участия в деле, англичане немного сдерживали стремление американской разведки установить надо мною монопольный контроль. Из Лондона прилетел офицер английской разведывательной службы. Он оказался, между прочим, наиболее душевным и человечным из всех других офицеров западных разведок. В отдельные этапы моей проверки была втянута и французская контрразведка. Детали прошлого Франца и Феликса сверялись с архивами Парижа. Все это совершалось в строжайшем секрете. Западные службы поняли, что они обладают редким шансом, для удара по агентурным сетям советской разведки в Европе. Для осуществления этого шанса им нужно было еще убедить меня, что мое включение в революционную работу НТС невозможно и что я должен примириться с идеей перехода на Запад, под крыло разведки. Американцы наверное понимали, что держали меня в своих руках, в общем, нелегально. Ни письменно, ни устно я не обращался к ним с просьбой о политическом убежище или «защите». Наоборот, я все время требовал, чтобы меня передали под опеку НТС. Но у американской разведки был очень сильный аргумент, с помощью которого ей пока удавалось держать меня в относительном повиновении. Аргумент, что без помощи американцев, мне не удастся спасти семью.

Когда Франц и Феликс были арестованы, стало ясно, что путь назад, в Советский Союз, мне отрезан. Секрет провала операции «Рейн» держался на ниточке. Я понимал, что мало можно было рассчитывать на помощь западных разведок в спасении моей семьи. Но даже самый маленький шанс я обязан был использовать. Не менее важно было и сохранение тайны об обстоятельствах моего появления на Западе. О репрессиях советской разведки направленных лично против меня я не задумывался, но стоило Москве узнать о моей роли в срыве операции, как моя семья автоматически попадала в концлагерь, где дни их были сочтены. Сохранность тайны о моем разрыве с коммунизмом означала сохранность жизни Яны и Алюшки. Идти на обострение конфликта с американской разведкой я, поэтому, не мог. Когда мне предложили переехать из лагеря Кемп Кинг в охотничий домик я сначала заупрямился. Мне не хотелось попадать на «особое» положение. Я надеялся, что смогу раствориться в общей массе беженцев и под каким-нибудь немецким именем устроиться в Германии. НТС обещал мне помочь в этом. Но американцы заявили, что в таком случае никакой речи о помощи моей семье быть не может. Я переехал в охотничий домик. Как-то раз, возвращаясь из Франкфурта с очередной беседы с западными разведчиками, я спросил у американца-охранника, сколько же времени по его мнению меня будут еще держать в изоляции от НТС. В машине кроме вас двоих никого не было. Он усмехнулся многозначительно и сказал:

— Наивные вопросы вы задаете. Такая муха залетела нам в рот. Неужели вы думаете, мы возьмем и выпустим ее?

Циничность американца была мне понятна. Он слышал похожие разговоры от начальства и не задумывался над тем, что мне лично «протекция» американской разведки преподносилась под другим соусом.

Конечно, я мог бы вырваться из власти американских разведчиков объявив им настоящую войну, или бежав. И в том и в другом случае американцы освобождались от обязательств по отношению ко мне и это могло означать конец для Яны и Алюшки. Можно было также, в припадке отчаяния, взять и повеситься. Но Яна ждала меня. Исчезать в небытие я не имел права. Мы обсуждали с Околовичем все это запутанное положение много раз. Время от времени американцы разрешали приезжать ко мне в охотничий домик представителям НТС. Но взвесив все «за» и «против», мы неизменно приходили к выводу, что поднимать из-за меня скандал с американцами НТС пока не должен.

Все это американская разведка понимала и хорошо использовала. Слова: «а что будет с вашей семьей?» падали как магическое заклинание в конце каждого спора. И я покорно замолкал, зная, что не имею права поступать иначе. Одновременно, зная, очевидно, что человеческие нервы не из железа, американцы организовали тщательную охрану охотничьего домика. На окнах моей комнаты были железные решетки витого итальянского стиля, запертые на добротные немецкие замки. Дверь на террасу была заперта, и снаружи, с террасы, заставлена тяжелой мебелью. В доме дежурили день и ночь охранники в три смены по два человека. По ночам с цепи спускали немецкую овчарку. Все это называлось, в вольном переводе с английского: «охраной моей жизни».

Американцы, прилетевшие из Вашингтона, сильно отличались от Леонарда. Злополучного «специалиста по русскому вопросу» с гестаповскими замашками я больше никогда не увидел. Люди, которые стали приезжать в охотничий домик, хорошо говорили по-русски, умели быть вежливыми и тонкими собеседниками и обладали большим запасом терпения. Я по-прежнему не рассказывал им ничего, что могло бы повредить моей стране. Но в отношении сведений о советской разведке мне пришлось переступить те границы, которые я первоначально для себя наметил. На самолете меня доставили в Швейцарию и я взял из банка полоски бумаги с записями, сделанными в Москве. Эти записи были сделаны для НТС и, когда мы вернулись во Франкфурт, я потребовал, чтобы пригласили Околовича. Ему и Поремскому я расшифровал свои заметки. Англичане и американцы, сидевшие рядом, тщательно записали все в свои блокноты. Потом в течение месяца с лишним западные разведки переваривали то, что им удалось узнать от меня. В начале апреля мне было официально заявлено, что моя «политическая благонадежность» установлена. Количество охранников от этого не уменьшилось и решетки с окон не были сняты. Только, когда я отходил подальше от дома, охранник не следовал уже за мной по пятам, а останавливался где-нибудь на возвышении, стараясь не потерять меня из виду. Кроме того, в разговорах со мной у американских разведчиков появилась некоторая фамильярная откровенность о собственных их делах. Эта откровенность меня и радовала и немного пугала. Пугала потому, что я вовсе не хотел становиться «своим» для американской разведки и узнавать то, что посторонних не касалось. Радовало же потому, что впервые при обсуждении планов спасения моей семьи в голосах американцев звучали серьезные нотки.