Изменить стиль страницы

Бабку Антонию, воспитавшую его, он вдруг невзлюбил, начал третировать и многими обидами и унижениями (а по мнению некоторых — и ядом) свел в могилу. После смерти он не воздал ей никаких почестей и из обеденного покоя любовался на ее погребальный костер.

Троюродного брата и приемного сына Тиберия он неожиданно казнил в 38 г., обвинив его в том, что от него пахнет лекарством и что он принял противоядие перед тем, как явиться на его пир (Светоний: «Калигула»; 9-16, 21, 23). Префекта преторианцев Макрона, доставившего ему власть, он принудил покончить жизнь самоубийством (Дион: 59; 10), а его жену и свою любовницу Эннию велел казнить. Точно так же он довел до самоубийства тестя Силана за то, что тот не захотел плыть вместе с ним в бурную погоду в Пандатерию за останками его матери. Дядю Клавдия он оставил в живых лишь на потеху себе.

Со всеми своими сестрами он жил в преступной связи, и на всех званных обедах они попеременно возлежали на ложе ниже его, а законная жена — выше его. Говорят, одну из них, Друзиллу, он лишил девственности еще подростком, и бабка Антония, у которой они росли, однажды застигла их вместе. Потом ее выдали за Луция Кассия Лонгина, сенатора консульского звания, но Гай отнял ее у мужа, открыто держал как законную жену и даже назначил ее во время болезни наследницей своего имущества и власти. Когда в 38 г. она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. А сам он, не в силах вынести горя, внезапно ночью исчез из Рима, пересек Кампанию, достиг Сиракуз и с такою же стремительностью вернулся, с отросшими бородой и волосами. С этих пор все свои клятвы о самых важных предметах, даже в собрании перед народом и перед войсками, он произносил только именем божественной Друзиллы. Остальных двух сестер он любил не так страстно и почитал не так сильно: не раз он даже отдавал их на потеху своим любимчикам, а потом лицемерно осудил за разврат и, обвинив в намерении убить его, сослал на Понтийские острова.

О браках его трудно сказать, что в них было непристойнее: заключение, расторжение или пребывание в браке. Ливию Орестиллу, выходившую замуж за Гая Пизона, он сам явился поздравить, но тут же приказал отнять ее у мужа и через несколько дней отпустил, а два года спустя отправил в ссылку, заподозрив, что она за это время опять сошлась с мужем. Лоллию Павлину, жену Гая Меммия, кон-сулярия и военачальника, он вызвал из провинции, прослышав, что ее бабушка была когда-то красавицей, тотчас развел с мужем и взял в жены, а спустя немного времени отпустил, запретив ей впредь сближаться с кем бы то ни было. С последней своей женой, Цезонни-ей, он сошелся в 39 г. Хотя она не отличалась ни красотой, ни молодостью и уже родила от другого мужа трех дочерей, он любил ее жарче всего и дольше всего за ее сладострастие и расточительность. Иногда он даже показывал ее голой своим друзьям. Именем же супруги он удостоил ее не раньше, чем она от него родила, и в один и тот же день объявил себя мужем и отцом ее ребенка.

Многочисленные связи его были также вызывающе бесстыдны, поскольку ни одной именитой женщины он не оставил в покое. Обычно он приглашал их с мужьями к обеду и, когда они проходили мимо его ложа, осматривал их пристально и не спеша, как работорговец. Потом он при первом желании выходил из обеденной комнаты и вызывал к себе ту, которая больше всего ему понравилась, а вернувшись, еще со следами наслаждений на лице, громко хвалил или бранил ее, перечисляя в подробностях, что хорошего или плохого нашел он в ее теле.

Его государственные деяния были смесью нелепых чудачеств и злого фарса. Он словно задался целью смешать с грязью все, чем привыкли гордиться римляне, высмеять предания и обычаи, утрируя их до невероятной степени. Начать с того, что он присвоил множество прозвищ: его величали и «благочестивым», и «сыном лагеря», и «отцом войска», и «Цезарем благим и величайшим». Не довольствуясь этим, он объявил, что решил обожествить себя еще при жизни, не дожидаясь суда потомства, и распорядился привести из Греции изображения богов, прославленные и почитанием и искусством, в их числе даже Зевса Олимпийского, — чтобы снять с них головы и заменить своими. Палатинский дворец он продолжил до самого форума, а храм Кастора и Поллукса превратил в его прихожую и часто стоял там между статуями близнецов, принимая божеские почести от посетителей. Своему божеству он посвятил особый храм, где находилось его изваяние в полный рост. Он назначил жрецов, а должность главного жреца заставил отправлять по очереди самых богатых граждан.

Войной и военными делами он занялся один только раз в 39 г. совершенно неожиданно для всех. Гай ехал в Меванию посмотреть на источник и рощу Клитумна. Тут ему напомнили, что пора пополнить окружавший его отряд батавских телохранителей. Тогда ему и пришло в голову предпринять поход в Германию; без промедления, созвав отовсюду легионы и вспомогательные войска, произведя с великой строгостью новый повсеместный набор, заготовив столько припасов, сколько никогда не видывали, он отправился в путь. Двигался он то стремительно и быстро, так что преторианским когортам иногда приходилось вопреки обычаям вьючить знамена на мулов, чтобы догнать его, то вдруг медленно и лениво, когда носилки его несли восемь человек, а народ из окрестных городов должен был разметать перед ним дорогу и обрызгивать пыль. Прибыв в лагеря, он захотел показать себя полководцем деятельным и строгим: легатов, которые с запозданием привели вспомогательные войска, уволил с бесчестием, старших центурионов, из которых многим оставались считанные дни до отставки, лишил звания под предлогом их дряхлости и бессилия, а остальных выбранил за жадность и сократил вдвое выслуженное ими жалованье. Однако за весь этот поход он не совершил ничего: только когда под его защиту бежал с маленьким отрядом Аминий, сын британского короля Кинобеллина, изгнанный отцом, он отправил в Рим пышное донесение, будто ему покорился весь остров, и велел гонцам не слезать с колесницы, пока не прибудут прямо на форум, к дверям курии, чтобы только в храме Марса, перед лицом всего сената передать его консулам. А потом, так как воевать было не с кем, он приказал нескольким германцам из своей охраны переправиться через Рейн, скрыться там и после дневного завтрака отчаянным шумом возвестить о приближении неприятеля. Все было исполнено: тогда он с ближайшими спутниками и отрядом преторианских всадников бросился в соседний лес, обрубил с деревьев ветки и, украсив стволы наподобие трофеев, возвратился при свете факелов. Тех, кто не пошел за ним, он разбранил за трусость и малодушие, а спутников и участников победы наградил венками. В другой раз он велел забрать нескольких мальчиков-заложников из школы и тайно послать их вперед, а сам внезапно, оставив званный пир, с конницей бросился за ними и в цепях привел назад. Участникам этой погони он предложил занять место за столом, не снимая доспехов, и даже произнес, ободряя их, известный стих Вергилия:

Будьте тверды и храните себя
для грядущих успехов.

В то же время он гневным эдиктом заочно порицал сенат и народ за то, что они наслаждаются несвоевременными пирами, цирком, театром и отдыхом на прекрасных виллах, когда Цезарь сражается среди стольких опасностей. Наконец, словно собираясь закончить войну, он выстроил войско на морском берегу, и между тем, когда никто не знал и не догадывался, что он думает делать, вдруг приказал всем собирать раковины в шлемы и складки одежд — это, говорил он, добыча Океана, которую он шлет Капитолию и Палатину. В память победы он воздвиг высокую башню. Воинам он пообещал в подарок по сотне денариев каждому и, словно это было беспредельной щедростью, воскликнул: «Ступайте же теперь счастливые, ступайте же богатые!» После этого он обратился к заботам о триумфе. Не довольствуясь варварскими пленниками и перебежчиками, он отобрал из жителей Галлии самых высоких и, как он говорил, пригодных для триумфа. Триремы, на которых он выходил в океан, было приказано почти все доставить в Рим сухим путем. Но, прежде чем покинуть провинцию, он задумал казнить каждого десятого из тех легионов, которые бунтовали после смерти Августа, за то, что они держали в осаде когда-то его самого, младенцем, и отца его Герма-ника. Но увидев, что солдаты готовятся дать отпор, он бежал со сходки в Рим. Возвращаясь, он осыпал сенат угрозами якобы за то, что ему было отказано в триумфе, а посланцам сената, вышедшем его встречать, ответил громовым голосом: «Я приду, да приду, и со мною — вот кто» — и похлопал по рукояти меча, висевшего на поясе. Таким образом, отменив или отсрочив свой триумф, он с овацией вступил в столицу в самый день своего рождения.