Изменить стиль страницы

— Нет, душно, — сказал Николай и пересел на борт.

Он должен был обдумать поручение, которое дал ему полк, а мысли были расстроены. И такова была сила личного его горя, что чем более он пытался привести в порядок свои мысли, тем менее это ему удавалось.

Бойцы, сидевшие под брезентом, чувствовали себя как дома. Вытащив из мешка хлеб, сало и консервы, они ели с большим аппетитом, сожалея лишь, что нечем промочить горло.

Машина шла теперь рывками, не в силах совладать с разбитой дорогой. То и дело шофер вылезал из кабины и тяжелым ключом стучал по скатам, выслушивая машину, как врач больного.

— А что, товарищ лейтенант, с нами не закусите? — спросил один из бойцов.

— Нет, я не хочу, — быстро ответил Новиков. — Спасибо, не хочу.

Боец покачал головой:

— Зря, товарищ лейтенант. После обеда настроение повышается.

Новиков кивнул головой и пожалел, что фляжка его пуста: нечем угостить попутчиков.

— Я вот смотрю на вас, товарищ лейтенант, — сказал другой боец, бережно складывая в мешок остатки продовольствия. — Смотрю, все на борту сидите. Мало разве в бою снега наглотались? И веселья в вас не видать. А вы человек молодой. Чем объяснить?

— У меня горе, — сказал Новиков и уже пожалел об этой случайной откровенности.

— До этого мы своим умом дошли, — сказал боец, переглянувшись с товарищами. — Однако в чем горе?

Взгляд его был такой внимательный и сочувственный, что Николай сказал откровенно:

— Командира моего дивизиона убили.

— Горе большое, — сказал боец. — Знаю. Нелегко пережить.

— Трудно! Хоть бы в бой поскорее… — вырвалось у Новикова.

— Так… Погибший семейным был?

— Жена и… не знаю, может быть сейчас уж ребенок.

— В Ленинграде?

— Да…

— Увидитесь с ней?

— Она моя сестра…

— Товарищ лейтенант! — вдруг с необычайным жаром воскликнул боец. — Так ведь надо вам о ней подумать!

— Ну конечно, — подтвердил Новиков. — Ясно, что я о ней думаю.

— Нет, товарищ лейтенант, всерьез нельзя о чужом горе думать, если в себе свое не поломаешь. Иначе не поможешь.

— Да? Так? Это так? — с жадностью спросил Новиков, чувствуя, что незнакомый боец своими словами дотронулся до чего-то самого сокровенного.

В самом деле, он никогда так не думал: надо в себе поломать горе, но не для того, чтобы самому легче стало, а для того, чтобы помочь другому человеку. Для того, чтобы в душе другого человека зажегся огонек надежды, нужно самому иметь этот огонь…

Машина остановилась так резко, что Новиков едва удержался на борту. Водитель выскочил и, покачав головой, сказал:

— Будем менять скаты.

Бойцы сразу же стали на него ворчать:

— Говорили тебе, этой дорогой не ехать. Это не дорога, а мучение.

— Срезать хотел, — ответил шофер. — Вас поскорее в Ленинград доставить, — добавил он ядовито.

— Вот тебе и поскорее!

Они находились в двух километрах от Ленинграда. Был виден Дворец Советов и прилегающие к нему здания. Дорога, которую выбрал шофер, чтобы «срезать», и за которую его сейчас ругали, проходила по бывшему переднему краю.

Здесь было дико и пусто. Казалось немыслимым, что здесь еще совсем недавно жили люди, и только дырявые консервные банки да простреленные каски напоминали об этом. Девятьсот дней этот передний край честно служил Ленинграду, а за двенадцать дней нашего наступления траншеи уже кое-где обрушились, двери блиндажей были распахнуты и качались на петлях, и под семью накатами гуляла темная поземка.

— Помочь вам, товарищи? — спросил Николай.

— Справимся, товарищ лейтенант.

Николай прошел немного вперед по дороге. Поземка утихла, и стало вдруг светло и ясно, как часто бывает на севере в предзакатный час. Желтое пятно солнца за облаками быстро скользило к земле. Еще минута — и над самой линией горизонта показался пурпурный луч.

Этот луч был нетороплив. Он задержался на белом камне Дворца Советов и не спеша коснулся земли бывшего переднего края. Не сострадания заслуживала эта земля, а благодарности.

На Международный проспект они въехали, когда уже было совсем темно. И только успели въехать, как услышали сильный орудийный залп и вслед за ним, где-то вдалеке, где-то у самой Невы, увидели небо в разлете множества многоцветных огней.

Новый залп и новые огни, раздвинувшие небо. Новиков сильно постучал в кабину шофера. Машина остановилась.

— Что это? Салют?

— Салют в Ленинграде, как в Москве?

— В честь победы?

На Международном проспекте было пустынно. Видимо, люди ушли к Неве, туда, где гремел салют, и только у ворот стояли дежурные групп самозащиты. Они отвечали Новикову и его спутникам:

— Да, салют.

— Да, был приказ Военного совета фронта.

— Да, в честь победы.

И, кажется, впервые жалели о том, что не могут уйти со своих постов.

— Давай не задерживай, давай третью скорость, давай скорей к Неве! — яростным начальственным тоном крикнул Новиков.

Машина помчалась. Но когда они уже были на проспекте Майорова, залпы прекратились.

— Опоздали, дурында, — раздраженно сказал боец водителю и стал ему доказывать, что могли бы они и не опоздать, если бы…

Новиков уже не слышал их. Он бежал к своему дому. У ворот стояли люди и не сводили глаз с неба, словно желая продлить удивительную возможность безбоязненно смотреть на мир.

В толпе Новиков увидел Валерию Павловну, вернее, не увидел, а угадал ее спину, плечи. Николай подумал, что своим появлением может испугать мать. Он сказал так тихо, как только сумел:

— Мама…

Валерия Павловна быстро обернулась. Они обнялись, и Николаю показалось, что мать, словно еще не доверяя встрече, прислушивается к биению его сердца. Не отрываясь от сына, Валерия Павловна сказала:

— Ольга родила. Сына…

И, с трудом оторвав свое лицо от груди Николая, взглянула ему в глаза.

— Ларин убит, — сказал Николай.

Всю ночь они не ложились. Света не зажигали, как будто боясь, что свет может нарушить их тайную беседу.

Прожектор, верный своей девятисотдневной судьбе, медленно вглядывался в небо и, убедившись в его безопасности, исчезал и вновь появлялся для бдительного обзора.

Пожалуй, впервые Валерия Павловна разговаривала с сыном, как с человеком совершенно взрослым. И не только потому, что он в полной мере стал военным человеком и испытал бой, но и потому, что это испытание сделало его человеком, способным вместе с нею решать трудные вопросы их семьи.

Валерия Павловна запретила сыну навестить Ольгу.

— Она еще слишком слаба… Да тебя и не пустят к ней. Я скажу ей сама… потом.

Николай, слушая мать, понимал, что она, быть может, тоже впервые думает не только о нем. Ольга, ставшая матерью, в душе Валерии Павловны равноправна с Николаем. Ларинский сын займет в ней особое место.

— Скажи командиру полка, что я обо всем напишу ему, — сказала Валерия Павловна твердо.

И снова они думали об Ольге, о ее будущей жизни, в которую заглянуть невозможно, но в которую можно и нужно верить.

Рано утром Николай сказал:

— Пора, мама…

Валерия Павловна взглянула на него и вдруг с необыкновенной остротой поняла, что сын уходит, надолго уйдет.

Старая боль, такая же, как в июне сорок первого, когда началась война, эта боль — страх за сына — снова охватила ее.

Но сейчас ей, старой женщине, было стыдно перед сыном. Гибель Ларина заставляла Валерию Павловну стыдиться своего страха. Она сдерживала себя, и от этого усилия она настолько ослабела, что едва держалась…

Все той же военной дорогой Николай возвращался в полк. В мутном рассвете мелькали огоньки в блиндажах и палатках строительных и дорожных батальонов.

Новые звуки рождались на дороге. Работали сварочные аппараты, и в их синем пламени лица бойцов казались по-особенному напряженными. Молоты, не сбиваясь в ритме, повторяли свои законные полукруги, в мягкий визг электропил врывался настойчивый шум землечерпалок. На многих развилках дороги надписи «Объезд» были уже сорваны.