Изменить стиль страницы

Пока что это было не страшнее того рода наваждений, которые известны всем: привяжется какой-нибудь мотив, стараешься его перехитрить, прогнать, а он назло звучит еще громче. А так как все равно бесполезно пытаться петь какую-нибудь другую песню (она непременно перейдет в тот навязчивый мотив) и так же бесполезно рассказывать себе что-нибудь (рассказ оборвется на первой же фразе), то и уступаешь своей мании, — пусть берет верх. И вот назойливый мотив уже не стараешься прогнать, и, что много хуже, в памяти остается один лишь обрывок, и человек выворачивает себе мозги наизнанку и повторяет этот кусочек без остановки, лишь бы вспомнить, как дальше.

Если бы Орельен встретил Беренику на улице, он бы ее не узнал.

Эта мысль гложет Орельена, озадачивает, тревожит и под конец успокаивает. Потому что ему уже требуется успокоение! Он еще не понимает, какой это серьезный симптом. Как серьезно то, что среди будничных дел ничем незанятого дня, такого же дня, как и все прочие, он думает только о Беренике. Он не узнал бы ее при встрече. Неужели бы не узнал? Может ли это быть? Он не узнал бы ее при встрече. Нет, неужели правда не узнал бы?

Если бы встретил на улице… Ведь и верно, он ни разу не видел ее на улице. Или в английском костюме. В английском костюме. На улице. Значит, не узнал бы?

Потому что на улице, в английском костюме, тут уж мало представить себе только лицо, такое неуловимое из-за этих чуть косящих, черных, выпуклых глаз, тут надо представить себе и весь облик, очертания ее фигуры, иначе говоря, ее тело, которое он не знает, да и что он знает о ней? — только ее легкое, невесомое в танце тело, почти нереальное, конечно, совсем иное, чем когда она идет по улице, да и не просто тело, но тело в движении, повадку, то неуловимое, что обозначается этим словом. На улице, в английском костюме…

И вновь перед Орельеном встает лицо, нижняя губка, кривящаяся не то от муки, не то в улыбке, этот скользящий блик света на выпуклости скул, волосы, спущенные челочкой на лоб, закрытые глаза… но вот глаза открываются, и все заволакивается туманом… На улице… Он смотрит на встречных женщин, которые примерно одного с ней роста… Вот эта или та могла бы быть ею… Ею? Нет ни одной такой, ни одна не может прогнать наваждения… Даже самая хорошенькая.

Применимо ли к Беренике слово хорошенькая? Сначала она показалась ему просто некрасивой. Он плохо ее разглядел. Дело не в том, хорошенькая она или нет. Она лучше, чем хорошенькая. Она нечто совсем иное. В ней есть обаяние. Вот что в ней есть… Черты ее лица он может себе представить, но секрет их обаяния ускользает от него… как, бывает, выскользнет из памяти слово… примерно знаешь, как оно звучит… в середине есть еще буква «р»… знаешь, сколько слогов… подыскиваешь слова в рифму или синонимы… но не находишь того, настоящего слова, слова, которое поет.

Так вот оно что: он никак не может вспомнить того, что поет в ней.

И, однако, он уверен, что есть нечто, что поет в ней. Но что же? Поди знай! Что-то поет в ней, как и ее имя. Береника. Он вспоминает, как тогда, без всяких дурных мыслей, размечтался над этим именем. Тогда он плохо ее разглядел. Он мечтал, повторял ее имя, действительно не думая о ней самой. Впрочем, услышав такое имя, нельзя не мечтать. Но она больше, чем имя. Имя вызывает мечты о ней. Она заслонила собой всех Береник, существует только одна возможная Береника, нет, больше чем просто одна Береника, существует одна-единственная Береника… Он не может вспомнить того, что поет в ней, самого запева песни.

Со все возрастающим беспокойством старается он обнаружить сердце песни. Роется в своих воспоминаниях. Что нужно вспомнить в ней прежде всего, скорее всего? Ту воображаемую незнакомку в английском костюме? Или ту женщину, которую он во время танца держал в своих объятиях, ту легковейную, воспоминания о которой хранят его руки, хранят и терзаются оттого, что не могут вспомнить… Впервые в жизни он вдруг ощутил отсутствие Береники. То, что ее нет в его объятиях.

Быть может, именно в этом она, песнь Береники? И чтобы ощутить ее, значит, необходимо держать Беренику в своих объятиях, как любую другую женщину? Или обаяние ее не в этом, а в ее веселой улыбке, в ее молчании, в закрытых ее глазах, в ее открытых глазах? Внезапно Орельен вспоминает взволнованный трепет этой руки, полоненной его ладонью, этой маленькой руки, которая дрожит, как птичка, но ведь попалась-то не птичка, а сам птицелов.

Он трет левой рукой ладонь правой и удивляется. Ожог. Ее присутствие. Ее отсутствие. Присутствие и отсутствие разом.

Песнь.

XV

«Нет, нет и еще раз нет. Вовсе я не влюблен. Все это выдумки. Захочу и забуду. Понятно, если дать себе волю сегодня, завтра… Но я-то, конечно, забуду. Не думать больше. Это как страх… Стоит уверить себя, что боишься и… Надо пойти подышать, на воздухе будет легче».

К полудню стало теплее, потому что прошел дождь и утих ветер, а на Лертилуа было пальто из плотного шевиота. Он сдвинул набок котелок, который резал ему лоб, и поглубже засунул руки в карманы пальто. Он возвращался с завтрака у Гонфрей, которые снимали в Пале-Рояле квартиру окнами в сад. Полгода назад Шарль Гонфрей женился. Брак несколько ослабил дружеские узы, связывавшие Орельена и Шарля еще с лицейских лет. Оба они принадлежали к разным слоям общества. Шарль вступил в отцовское дело — шелкопрядильные фабрики «Гонфрей-Леви-Казенав и К°». Женитьба еще больше отдалила их друг от друга. Беседовать в присутствии молодой госпожи Гонфрей стало невозможно, даже невежливо вспоминать при ней давно минувшие дела, которые вовсе ей чужды, — помнишь, как мы с тобой? И что сталось с этим толстяком, как же его звали, да ты отлично знаешь? Он еще все время приговаривал: «Вставай, хватит с тебя…»

А когда речь заходила о вещах, более важных для четы Гонфрей, тут уж Орельен начинал чувствовать себя чужаком.

Автомобиль он оставил в гараже: от острова Сен-Луи до Пале-Рояля рукой подать, да и к тому же полезно хоть изредка пройтись пешком. Как печальны краски зимнего дня! В три часа уже чувствуется присутствие ночи, поддельность освещения. В мыслях Орельена тоже была поддельная ясность. Вдруг начавшийся проливной дождь загнал его под арки Риволи, и, стоя в укромном уголке, он принялся разглядывать проходивших мимо женщин, чувствуя, как робко начинается обычное наваждение. Начинается Береника. Он попытался было развлечься и решил пройтись по магазинам, торгующим безделушками, статуэтками, поддельными антикварными вещицами. Крохотные статуэтки, изображающие ученых собачек или маркиз, офицеров наполеоновской гвардии и аркадских пастушков. Он осмотрел целую коллекцию позолоченных ложек, на ручках которых соседствовали Генрих IV и мадам Рекамье, Джордж Вашингтон и Жанна д'Арк. «Кому приходит в голову покупать весь этот хлам?» — подумал он. Вернее, заставил себя думать, ибо он действительно был одержим и, честно говоря, его слова о ложках следовало бы перевести так: «Увижу ли я Беренику?» или: «Как увидеть Беренику?»

Сам себе он в этом не признавался, — ведь он решил прогнать прочь эти мысли, все эти глупости, надо только отвлечься и т. д. и т. п. Вдруг он ощутил свою левую руку, которая постаралась-таки напомнить о себе. Ах да, эта идиотская история с окном. А что, если взять и купить йоду, чтобы порадовать мадам Дювинь? Уже немного распогодилось. Лертилуа свернул в переулок, вышел на улицу Сент-Онорэ, и сразу же окунулся в оглушительный и нестройный грохот, который соединенными усилиями производили автомобили, трехколесные велосипеды, развозящие товары, грузовики. Пешеходы напрасно искали такси. Ни одного свободного такси не было.

Орельен зашел в первую попавшуюся на пути аптеку. После уличного грохота магазин казался тихим, немножко мрачным. В полумраке помещения, обшитого темными деревянными панелями, вдоль которых шли полки, сплошь уставленные внушительного вида фаянсовыми банками с затейливыми латинскими надписями, он сначала никого не разглядел. Но за прилавком, поддерживаемым деревянными столбиками, на которых возвышались бронзовые лампы с большими шарами матового стекла и целой россыпью выгравированных звездочек, среди тесно заставленных витрин с ядами он обнаружил невысокого человечка в белом халате и черной ермолке на голове; цепочка от пенсне прячется за ухом, бородка еще не седая, но уже переливающая всеми оттенками серо-пегого, — словом, какая-то полосатая. Когда аптекарь спросил покупателя, что ему угодно, Орельен почувствовал смущение. Он вдруг сразу забыл, для чего сюда явился, он был убежден, что привела его в аптеку только мысль о Беренике. Он попросил дать ему лепешек от кашля. Взглядом он искал среди тоскливых кулис этого миниатюрного театра, среди шкафов, отсутствующую аптекаршу. Хозяин сурово прервал его, — каких именно лепешек? И сколько именно? Наконец Орельен выбрался из аптеки с пакетиком лепешек от кашля в кармане. Очевидно, супруга хозяина не торгует в аптеке. Совершенно очевидно. Однако на двери он метил кнопку звонка и надпись: «Ночной звонок». Ах, вот оно что! Вот оно, недостающее звено. Значит, супружеская чета живет здесь, на верхнем этаже, над аптекой. «Котр, фармацевт» и ниже «Насл. Девамбез» гласили заглавные буквы, выгравированные на витрине аптеки. Стало быть, этот пожилой господин и есть господин Девамбез. Дождь зарядил с новой силой, и Орельен, спасаясь от ливня, вбежал в подъезд. Вдруг его словно подхватило: сам понимая нелепость своих поступков, он распахнул застекленную дверь, ведущую в помещение привратницы, постучался и, просунув в щель котелок, спросил: